— Но вот же я перед вами, — улыбнулась Рейн.
У Лайонберга возникло ощущение, что его каким-то образом провели, а девушка снова огляделась по сторонам и задала очередной вопрос:
— Что это за деревья?
Высокие, худосочные, они торчали из земли повсюду, но особенно пышно разрослись в промежутке между изгородью, окружавшей сад, и наружной стеной.
— По правде говоря, толку от них никакого, — признался он. — Остролист калифорнийский, бразильский перец, шефлёра.
— Такие зеленые.
Лайонберг все еще расправлял листья только что отмытых гардений, но их Рейн не замечала.
— Я отнес вашу сумку в гостевой флигель. Надеюсь, там вам будет удобно.
— Конечно, спасибо. — Она уже тронулась с места. С виду изящная, но никакого изящества в повадках.
Эта молодежь так резка.
— Ужин в восемь.
— Да ладно, не надо, — отказалась она. — Я купила пару бананов и съела их, пока в гору поднималась.
— Боюсь, мы ждали вас к ужину, — церемонно возразил Лайонберг. — Полагаю, мой повар приготовил что-то особенное в вашу честь.
Заметила ли она тень разочарования на его лице? Да нет, наверное, ведь он отнюдь не был разочарован — просто у гостя тоже есть обязанности, как и у хозяина.
— Хорошо, приду. Очень мило со стороны повара.
Лайонберг еще раз уточнил время ужина, сказал, что наряжаться не обязательно. Про себя он дивился: с какой стати я ее уговариваю? О поваре зачем-то упомянул. Никогда раньше он так не поступал, его вполне устраивала трапеза в одиночестве. К тому времени, как наступила пора ужинать, Лайонберг сердился уже не на себя, а на девушку, которая стесняет его в его собственном доме.
51. За ужином
— Вот и я, — провозгласила Рейн Конрой, и голос ее радостно зазвенел, хотя Лайонберг прекрасно помнил, что это он настоял, а то бы она не пришла. Тем не менее она вполне убедительно изображала энтузиазм и, как всегда, разговаривала бодро. Похоже, легкий человек, без капризов, и даже ее наряд внушал Лайонбергу уверенность: гостья надела простое черное платье, открывавшее длинные красивые ноги. Платье было такое короткое и тоненькое, что Лайонбергу представилось: спустить с ее плеч бретельки-макаронины, снять платье и спрятать его в карман.
Юбка поползла вверх по бедру — изогнувшись, Рейн заглянула в соседнюю комнату, где располагался кабинет.
— Каллы, — сказала она с восторгом и направилась прямо в комнату, чтобы хорошенько их рассмотреть.
Кто до сих пор имел доступ в кабинет Лайонберга? Служанка, рабочий, укладывавший ковер, и другой, проводивший кабель. Они понятия не имели, где очутились. Есть особого рода гордыня в тайне, отгораживающей от людей: кроме этих наемных работников, никто никогда не бывал в святилище его ума, не видел разбросанные по рабочему столу бумаги, любимые книги и картины, все то, что хозяин дома считал ключом к своей душе. Хотя Лайонберг кичился своим почерком, ему было бы неприятно, если бы посторонние люди увидели исписанный им клочок бумаги да еще и высказали свое мнение. Показать чужаку особенности почерка — да это все равно что раскрыть свой секрет, утратить какую-то частицу себя.
И пожалуйте — Рейн Конрой обеими руками облокотилась на стол и с улыбкой рассматривает картину.
— Это Джорджия О’Киф[51]. Поразительно интроспективный образ, как мне кажется.
— Я выращивала такие, — сказала она, не слушая.
— Знали бы вы, сколько музеев вымогало у меня эту картину, но я не могу с ней расстаться. Смотрю на нее и не нагляжусь.
— Им нужно удобрение с рыбными отходами, побольше азота, — продолжала она. — Когда им хорошо, это сразу видно: они становятся белые-пребелые, а если не ухаживать как следует, они вянут и вроде как гниют.
— «Всего мерзей гниющих лилий вонь», — подхватил Лайонберг.
— Это точно.
— Шекспир, сонет 94.
Но даже на цитату Рейн не отреагировала.
Лайонберг перевернул несколько страниц чистой стороной вверх. Девушку его бумаги не интересовали, но Лайонберг прятал даже свой почерк.
— Это мой кабинет, — пояснил он. — Здесь я работаю.
— Чем вы занимаетесь?
— Наслаждаюсь досугом, — ответил Лайонберг. — Пишу понемногу, копаюсь в саду, развожу пчел.
Она проникла в его личное пространство. Теперь она знала, что он делает в кабинете, видела его бумаги, картины — не только Джорджию О’Киф, но и набросок пешеходного мостика, сделанный Матиссом, и фотографию самого Лайонберга в десять лет на крыльце родительского дома. Сразу видно: одинокий, несчастный ребенок, такие печальные глаза. Лайонберг порой до слез жалел этого мальчика на фотографии, а Рейн и взглядом его не удостоила. Ее привлекли цветы на картине, но опять же — не сама картина, а только цветы.