Дело в том, что, пытаясь выманить Хмельницкого на бой из фортелей, которыми он был окружен надежнее всяких редутов, злосчастные триумвиры расположили свое войско так неудобно, как только он один мог бы им посоветовать, — in loco quodam nostris iniquissimo (писал знаток дела). Панский обоз, то есть лагерь, занимал пространство в польскую милю в окружности, а пехоты хватало в нем едва на половину окружности. На этом протяжении были долины, озера и т. п., которых окопать не было возможности никоим образом, а неприятелю, при его природной способности (pro calliditate ejus naturae), представляли они много мест для вторжения.
Повелевали в панском войске три полководца, и каждый — по собственному усмотрению, а что хуже всего — каждым руководило или соперничество, или самомнение, как это естественно должно было быть при такой сложной власти, «а особливо» (замечает откровенно писавший) «в наших польских душах (а zwlaszcza u naszych polskich animuszach)... Не видели этого наши правоправящие, Ordines Regni», (продолжает он), «когда назначали этот фатальный триумвират... В мирное время мы говорили бы и писали их милости, но в общей беде каждому позволительно и чувствовать, что хочет, и говорить, что чувствует... Поветовые хоругви не хотели подчиняться власти региментарей; каждый полк обращался к своему полковнику, и потому в обозе не было ни правильной стражи, ни упорядочных подъездов».
По письму Остророга к Лещинскому от 18 (8) сентября, региментарей сильно беспокоило загадочное обстоятельство, что хотя неприятель «чуял над собой войско», однакож в тылу у них появлялось много бунтовщиков»... «Поэтому» (писал он) «пришлось нам десятка полтора сотен людей послать на Волынь и столько же назад к Трембовли, чтобы погромить эти купы и обезопасить Львов».
Двумя неделями раньше он же писал к Лещинскому, что у Хмельницкого, по слухам, 180.000 войска, в том числе 20.000 пехоты. «Это еще бы ничего» (заметил он); «лишь бы у нас немного прибавилось войска, а только (одно для нас важно): чтобы к ним не приходили татары».
Все это элементы готовившейся паники, и то еще не все.
Мы видели, как сильно напирал Вишневецкий, чтоб ударить на Хмельницкого до его соединения с татарами; а писавшие из лагеря к своим приятелям вояки только о том и молили Бога, чтобы дружным наступлением упредить Орду. Из того, что Хмельницкий забрался в такие фортели, видно, как он это предусматривал.
Первая проба счастья под Пилявцами открыла знатокам военного дела и то, что позиция Хмеля неприступная, и то, что он хочет затянуть войну надолго, а что всего важнее — они видели опасности собственной позиции, соединенные с лагерной неурядицей.
Всем и каждому в панском обозе было известно, что казаки ждут к себе татар ежеминутно. Видя непреодолимые фортели неприятеля и «боясь прихода Орды», некоторые из членов военной рады (а их официально было 24) советовали Заславскому остаться за речкою Пилявкою, и лучше «наводить неприятеля на свои, нежели нападать на его фортели». Но большинство решило двинуться вперед. Здесь тотчас началась борьба с казаками за воду. Одну греблю на Пилявке паны три раза брали приступом и теряли, пока наконец очистили берега конницей, переправя ее под неприятельским огнем. Это было во вторник 22 (12) сентября. Отступление казаков к табору подняло дух в панском войске. Но неудобная местность смущала знатоков дела, чего они, конечно, не скрывали от профанов. Каждый полковник становился, где хотел. Шанцы, стражи, пушки, походные возы теснили войско, не представляя обороны. В смутном предвидении беды, региментари стали советоваться в военной раде, куда бы перенести лагерь. В совещаниях и нерешимости застал панское воинство вечер... Перед закатом солнца пришли к Хмельницкому татары. То, чего «боялись» и что надеялись «упредить», совершилось, по милости мешкотного завтра.
Казаки приветствовали своих побратимов пушечной пальбою, — и настроение духа в панском войске переменилось. Представители Польши, собравшиеся под Пилявцами, подготовили себя к панике.
В среду 23 (13) сентября начались опять гарцы и стычки; но если до сих пор Заславский не решался — да и не сумел бы — наступить на Хмельницкого всеми своими силами, то теперь и того меньше. Паны, как и прежде, ограничивались только тем, что (как писал один из них же) «показывали неприятелю свое блестящее войско, построенное в боевой порядок, с намерением привести его страхом к покорности». По рассказу того же участника Пилявецкой кампании, в панском лагере еще в воскресенье был слух (которому верили и после бегства), будто бы казацкая чернь хотела уже выдавать старшину с мольбой о помиловании. От этого слуха паны расхрабрились до такой степени, что в понедельник намеревались дать залп из «сотни пушек» (столько у них и не было) и штурмовать казацкий табор вместе с его «курятником». Но не Заславскому с его регуляторами было вдохновить войско, как одну душу, решительным движением. Ни дикая отвага таких людей, как Лащ, ни воинственный энтузиазм таких, как Вишневецкий, не могли этого сделать под предводительством нравственно убогого и своекорыстного двойника князя Василия. Бой тянулся вяло, безтолково и привел войско к тому, что оно, еще до прихода Орды, почуяло неопределенную робость, а теперь, когда вместе с казаками гарцевали татары, панская робость получила свою определенность.