Точно как будто знали царские люди про отзыв Оссолинского перед папой о москалях, которые де одним именем христиане, а делом хуже последних варваров.
Теперь, накануне крушения польской силы и славы, московский боярин Алексей Трубецкой в простосердечной преданности интересам отечества, требовал, «чтобы королевское величество, по вечному докончанью, велел нарушителей докончанья казнити... чтоб от того меж обоими великими государи нашими нелюбья и ссоры не было».
Это достопамятное по своим повторениям внушение было писано 15 марта, а через два дня Адам Кисель сообщил московским пограничным воеводам первую весть о человеке, из которого польско-русская жизнь создала карателя шляхты за её многовековые злоупотребления личною свободой. В качестве руководителя пограничных разбирательств с польской стороны, писал он к путивльскому воеводе, который жаловался, что «буды отмежованное не уступают, пасек пщельных польские чиновники не зносять» с царской земли, «и поселили хаты за рубежем», а те с своей стороны жаловались, «будто его царского величества воеводы с Ахтыра, Олжаного и Бобрика у хрестян Гадяцкое волости вземше поклоны од пасек, их потом пасеки многие насильством забрали и колко тысечий пщелы побили, и самих хрестян многих порезали и порубили». Кисель не верил таким «зачепкам» в противность «вечному докончанью», говорил о братской любви обоих пресветлых государей и о дружелюбном соединении обоих великих государств, и только в конце письма упомянул о событии, которое занимало его больше всех пограничных ссор и драк:
«Еще же о том тебе весть даю, и ты к его царскому величеству писать будешь, что никая часть, тысеча, или мало того болш своеволников казаков черкасцов избегли на Запорожье; а старшим у них простий холоп, нарицаеться Хмельницкий; и думають донских казаков подбити на море... аще ли же збежить (Хмельницкий) з Запорожа на Дон, и там бы его не приймати, не щадити, ни на море пустити».
Деятельный охранитель Речи Посполитой Польской на другой день писал к воеводе севскому, Замятне Леонтьеву, благодарил за уведомление о Калмыцкой Орде и прибавил: «Толко того не разумею, што тая Орда в Крыму делами мает: чи сами з собою междуусобную брань учнут, или обоим великим господарством пресветлых господарей наших, совокупившися, вражду думають. — На сей стороне Днепра од Очакова» (уведомлял он, в свою очередь) «Орды нет, толко две албо три тысечи: вся на Крымской стороне», и опять занялся пасеками да будами, не предвидя, что скоро все польское хозяйство на русской почве пойдет прахом.
Вслед за тем Кисель уведомил путивльского воеводу, Никифора Плещеева, что хан ласкается, через своего посла, к гетману Потоцкому, к князю Вишневецкому, что тот посол теперь в Прилуке, «и до многих из нас (ласкается), со всеми нами братаючися и дружество хотя имети»; но твердил москалю поучительно, что татарское дружество с одним государством есть вражда против другого. Прошли уже (писал он) времена татарских опустошений то того, то другого из них. Теперь, если татары хотят быть с нами в дружбе, пускай будут в дружбе и с Московским государством. Заключил же свое послание словами: «Уже бо их приближаеться кончина, родов же христианских Божию милостю вознесение: Венетов и Малтан вознесл Господь».
Через три дня «каштелян енерал киевский, житомирский, овручский, староста носовский», как величали Киселя царские сановники, торопил бояр князя Алексея Трубецкого, Григория Пушкина и думного дьяка Григория Чистого к скорым ответам на его письма восклицая: «Толикое время само вопиет, какое бысть умедление! Впредь же сице да не будет между нами: дружбе убо и любве приятельской есть противно». По словам Киселя, ему, теперь уже брацлавскому воеводе, вместе с ясновельможным паном Краковским (Николаем Потоцким), было поручено разузнать, по какой причине некоторые казаки ушли на Запорожье, и «как будут крымцы думати, промышляти обо всем».
Тут же кстати («еда к тому пришло») уверял Кисель царских сановников, что он жадничает не буд, а славы московского царя: «Мне не буд жадно, но добродетели его царского величества: слава убо есть и будет в том его пресветлого величества, что надарил меня, его королевскою величества великого посла; честь же моя, што на мне просияет, величества есть добродетель».