Полчаса спустя она выносила к такси саквояж и вдруг остановилась в дверях и поднесла руку к лицу — в безмолвном признании, что вуали, скрывавшей ее от мира, больше нет.
«Я сама так решила», — печально подумала она.
Такси завернуло за угол, и она снова заплакала, борясь с искушением все бросить и вернуться домой.
— О боже мой! — шептала она. — Что я делаю? Что же я наделала! Что наделала!
Выйдя из номера Сильвестра, Джерри — тот самый узколицый бледный официант — отчитался перед старшим и сдал смену.
Он сел на метро и отправился на юг, высадился на Уильям-стрит и, миновав два квартала, зашел в бильярдную.
Через час он появился с сигаретой, поникшей в бескровных губах, и в нерешительности замер на тротуаре, будто собираясь с духом. Потом двинулся на восток.
Вблизи одного из домов он неожиданно ускорил шаг, а потом вдруг снова замедлил, словно ему хотелось пройти мимо, но какое-то магнитное притяжение неудержимо влекло его внутрь, и он внезапно передумал и свернул к дверям дешевого ресторанчика — то ли кабаре, то ли китайской забегаловки, — где ближе к ночи собиралась весьма разношерстная публика.
Джерри пробрался к столику в самом темном, самом укромном углу. Он сел в одиночестве, пренебрегая своим окружением, но это говорило о том, что Джерри не столько презирает его, сколько давно к нему привык, и заказал стакан кларета. Вечер был в разгаре. Дебелая пианистка выжимала последние соки из вдрызг заезженного фокстрота, а постный, безжизненный субъект подсоблял ей постной и безжизненной игрой на скрипке. Внимание посетителей обратилось к танцовщице в грязных чулках, явно злоупотреблявшей перекисью и румянами. Девушка готовилась выйти на эстраду, мимоходом любезничая с толстым воздыхателем за ближним столиком, который пытался поймать ее руку.
Из своего угла Джерри наблюдал за парочкой у помоста, и пока он смотрел, ему показалось, что потолок исчез, стены расступились и разрослись высокими зданиями, а эстрада превратилась в империал автобуса на Пятой авеню прохладным весенним вечером три года назад. Толстый поклонник испарился, коротенькая юбчонка танцовщицы удлинилась, румяна сами собой стерлись со щек — и вот он снова, как встарь, рядом с ней отправился в головокружительное путешествие: огни в окрестных больших домах приветливо подмигивают им, а голоса на улицах сливаются в приятный дремотный рокот и обволакивают их.
— Джерри, — говорит девушка на империале, — я сказала, что мы можем попытать счастья, когда ты будешь получать семьдесят пять. Но, Джерри, я же не могу ждать вечно!
Джерри молча смотрит на проплывающие номера домов, не решаясь ответить.
— Я не знаю, в чем дело, — говорит он обреченно, — меня не повышают. Вот если бы найти другую работу…
— Не затягивай с этим, Джерри, — говорит девушка. — Мне опротивело так жить. Раз я не могу выйти замуж, то я, пожалуй, пойду работать в кабаре — меня уже пару раз приглашали, может, буду выступать.
— Держись от них подальше, — торопливо говорит Джерри, — зачем тебе это, ну погоди месяц-другой.
— Я не могу ждать вечно, Джерри, — повторяет девушка, — я устала жить в нищете, одна.
— Это ненадолго, — говорит Джерри, и рука его сжимается в кулак, — я что-нибудь придумаю, ты только подожди чуть-чуть.
Но автобус уже растворялся, потолок снова обретал очертания, и рокот апрельских улиц заглушило дребезжащее пиликанье скрипки. Ведь все это было три года назад, а теперь он сидел здесь.
Девушка мельком взглянула на помост, они с унылым скрипачом обменялись безразличными металлическими улыбками, а Джерри забился поглубже в угол и не спускал с нее горящих глаз.
— Твои руки теперь принадлежат всякому, кто их пожелает, — беззвучно и горько кричал он, — какой я мужик, если не смог удержать тебя от этого! Какой же я мужик, господи? О господи!
Но девушка стояла у двери в ожидании своего выхода на сцену и продолжала забавляться с пальцами толстяка, ловящими ее руку.
Сильвестр Стоктон беспокойно ворочался в постели. Эта комната, такая огромная, душила его, а ветерок, проникший внутрь и принесший с собою осколок луны, казалось, был весь пропитан заботами того мира, с которым ему снова придется столкнуться завтра.
«Им не понять, — думал он, — они не в состоянии увидеть так же ясно, как вижу я, все это беспросветное, глубинное убожество. Пустопорожние оптимисты! Они улыбаются, потому что им кажется, будто их счастье вечно.
Ну что ж, — думал он сквозь дрему, — завтра поеду в Рай[36], а там тоже сплошные улыбки и сплошная жара. И так всю жизнь — улыбки и жара, жара и улыбки».