Выбрать главу

— Пройдет, — сказал Миша Берестов уверенно. — У мамы тоже болели ноги... знаете, как она вылечила их? Держала перед сном в теплой воде с горчицей.

— Надо будет попробовать, — согласился Александр Александрович. — Видишь, сколько я от тебя полезного узнал.

И они еще посидели, дунул вдруг ветер, береза стряхнула на плечи Александра Александровича несколько листочков, и он сунул один в карман пальто, как словечко из той речи, которую произнесла береза напоследок.

— Значит, будем встречаться, — сказал он Мише Берестову, и тот кивнул головой.

Эта скамейка давно служила ему для наблюдения за птицами, принадлежала юннатам, но отчего же не впустить в свой круг старого врача, к тому же знающего язык берез, знающего и то, о чем они говорят друг с дружкой...

На пастушьей заре

Утром трава в седом глянце, каждая травинка, облитая росой, почти объемна, это роса того рассветного часа, когда утренний ветерок гасит одну звезду за другой — до вечера, чтобы они не теряли зря свои силы, а к ночи их снова зажгут. И час-другой великая тишина над землей, пролетит тот тихий ангел, про которого сложена не одна присловица, и в этот час, кажется, сильнее растут травы в своем росном, нежном серебре.

Я внял совету Ивана Прокофьевича Скорблева, старого колхозного пастуха ныне, а некогда веселого, лихого человека, однако я только слышал, что он был таким когда-то, но этой его поры уже не застал.

— Будет вам бока пролеживать, — сказал Иван Прокофьевич как-то, когда я проходил мимо пастбища, а он сидел на земле, чуть привалясь к стволу двух сросшихся берез, так что развилок служил ему как бы спинкой спокойного кресла. Он был в большой соломенной шляпе с пасеки и с соломенными усами и бородой, словно выгорел на солнце, но это была желтоватая седина и, наверно, до конца такой и останется.

— Будет вам бока пролеживать... сколько утренних часов вы проспали, а что проспишь — того не найдешь больше. Приходите на зорьку, на пастушью росу... в эту пору чисто, а что было как-нибудь не так вчера, уже позади осталось, и для скота лучше этого часа ничего нет, травой только похрустывает и в то же время росой запивает, это пир для него, я тебе верно говорю. А ты спишь в эту пору, — смотри, все на свете проспишь, а потом и не ухватишь вовсе.

И я послушал его раз, поставил будильник на три часа ночи — июньской, теплой, убывающей в своем сроке ночи, с растущими днями, а до летнего солнцестояния было еще далеко... правил Ярило — бог солнца и любви.

Я вышел из спящего дома, запер за собой дверь, все вокруг тоже спало еще, только какая-то проснувшаяся до времени пичуга неуверенно спела две нотки и, наверно, снова заснула птичьим своим сном. Ногам даже сквозь кожу обуви стало сразу прохладно от мокрой, ртутно блестевшей травы, а в поле, на выгоне, лежал тонкий туман, провозвестье сильного летнего утра во всем его блеске, с колесницей Фаэтона, огнедышащие кони которого едва не спалили Землю в свое время. Но она была цела, Земля, в пастушьей росе, с персиково-розовой полоской утренней зари, и теперь эта зорька, в пору которой я пролеживал обычно бока, была и в моих руках.

А Иван Прокофьевич, которому я пообещал накануне, что приду, поджидал меня, но, может быть, не очень-то надеялся, что я поборю дрему, когда лучше всего спится и когда кажется, что главное для человека — это хорошо выспаться.

— Ты мне спасибо произнесешь, — сказал Иван Прокофьевич, когда я подошел к той березе, которая издавна, наверно, служила ему спинкой рабочего кресла, с мягким сиденьем из набросанной ветоши, чтобы не застудить крестца. —Ты мне спасибо произнесешь, — повторил он. — Ты сейчас весь в чистоте, отоспал то, что вчера было как-нибудь не так, — и вот она, вся наша земля, перед тобой... живи, дыши, поменьше греши — и тебе лучше с людьми будет, и люди останутся довольны тобой. Я сейчас, конечно, пастух, однако по инвалидности третьей степени пастух, этим войне я обязан, понесло меня как-то от бомбы с самолета по воздуху и не так-то аккуратно на землю назад положило... рассольник, ничего не скажешь, хорош, но только когда не из человеческих потрохов, а у меня с моими потрохами получился, и что куда сдвинулось — этого и в госпитале не объяснили мне. Ну, что мне делать оставалось? — на завалинке кости греть —я без работы не могу... а пастухово дело — не только коров утром выгонять да к вечеру обратно пригонять, пастухово дело — это целый день ты под небом со своими мыслями, так что никуда от жизни я не ушел, и по правде — утешение мне вышло. А сейчас я один и вовсе, дочь замужем, в районном центре живет, у нее свои заботы... а я хотя и один, да не совсем один. Ты думаешь, скотина человека не чувствует и не понимает его? — она все понимает и чувствует, другой раз телится корова, трудно ей, вздохнет глубоко и на меня человеческим глазом глядит, я ей близкий в этот час, вроде наставника. И смотришь — стоит телок или телочка, еще мокрые, ноги дрожат, подгибаются, тычется к матери, не сразу поймет, как к делу приступить... Подладишь как нужно — приступила телочка, нашла, что искала, а корова на меня уже материнским глазом глядит, хоть и не помог я ей в трудности, но все-таки рядом был. А еще через недельку-другую уже поскачут телок или телочка, уже жизнь играет в них, и об этом тоже подумаешь.