Иван Прокофьевич хотел внушить мне, что на утренней зорьке лучше пораздумаешь о том, как жизни дано действовать, а что было накануне как-нибудь не так — это уже вчерашнее, и утро во всей своей чистоте перед тобой. А степенные ярославки — черные, с белой головой и лайковыми черными сосками тяжелого вымени — жадно поедают траву, по временам отрываются, смотрят в сторону, с торчащей травинкой между теплых губ, и принимаются снова, молоко к полудню, когда подойдут доярки, должно быть уже готово, молочный завод недалеко, а ясли и детский сад совсем близко, и в полдень стакан парного молока перед каждым, а в стакане вместе с молоком и утренняя зорька.
Может быть, все эти мысли приходят по утрам к Ивану Прокофьевичу, когда оглядывает он свою жизнь, и тогда пастухово дело становится в его понимании необходимой частью всеобщих дел.
— Ты не жалей, что не доснилось тебе чего-нибудь нынче. Еще разок-другой придешь покалякать со мной в эту пору — и в лучшем виде доснится. Я и не думал, например, остаться жить, когда несло меня по воздуху и все внутри перетрясло... какая тебе жизнь осталась — я про это не одну думку в госпитале продумал. Какая жизнь осталась тебе, Иван Прокофьевич? И пожалел я тогда, что меня покрепче о землю не стукнуло. А потом нашел все-таки свою стежку, а другой раз и стежка на большую дорогу выведет. И в твоем деле, наверно, тоже так: начал с одной строчки, а там, смотришь, пошел, и стежке этой еще спасибо скажешь за ее укромность, в укромности свою думку лучше продумаешь. Белый гриб тоже в укромности растет, да и листочком прикроется, а я еще люблю слушать птиц, как они просыпаются... сначала только голоском прощупает, началось ли уже утро, как он звучит, голосок, это у них проверка идет, а потом потренькали еще — и пошло. Сейчас, конечно, уже поздно, это в мае нужно слушать, когда самочка яйца высиживает, а папаша во весь голос старается, развлекает жену, ей трудно, этому и человеку поучиться не грех, а бывает — мужу скучно становится, отяжелела, некрасивая стала, докучает со своей тревогой, — и нет-нет да на сторону норовит с дружками посидеть, а то и похуже. А в птичьем царстве иначе, там порядок, там свою обязанность каждый понимает.
Иван Прокофьевич как бы своими руками прощупал все правила природы, утренние ее силы были всегда на виду перед ним, и слышал он то, что дано услышать, когда природа доверяет человеку, подошлет ему и утренний голосок славки, и густое мычание напившихся росой добрых ярославок, а бык носит в носу кольцо, похожее на ритуальное, охранитель материнства подвластного ему племени.
— Будешь про войну писать, напиши обязательно — несет иногда взрывная волна человека, — кажется, и ничего от тебя больше, а смотришь, если только не весь рассыпался, можешь еще людям дать от себя, а по нашей жизни никакой малости нет, людям все нужно.
— Напишу и о том, что, если дети в колхозных ваших яслях или в детском саду ждут в полдень по стакану молока, значит, благодаря и вашим трудам поднимается новое поколение.
— Это ты расширил для меня, — задумался Иван Прокофьевич, и что-то новое, наверно, прибавилось к его пастушьей заре.
А день тем временем поднялся, роса просыхала постепенно, превратилась в те алмазы и яхонты, которыми издревле полна для человека кошница, если он умеет находить не для одного себя радость, но делиться ею и с другими.
Я простился с Иваном Прокофьевичем, сказал ему: «Спасибо за побудку», а за выгоном уже рыжела поспевающая рожь, по временам ложилась полуволнами, утренний ветерок принялся шевелить и ветки деревьев, на которых копошились подросшие птенцы второго выводка, а первый выводок уже давно летал под июньским небом.