Выбрать главу

Он посидел еще за столом, потом аккуратно отогнул на почтовой бумаге полоску со словами: «Здравствуй, дорогая...», разорвал ее, но листок почтовой бумаги еще пригодится. Он отнес флакончик с чернилами обратно в комнату, покрутил ручку транзистора, передавали сводку сообщений из утренних газет, но в «Правде» на щите возле газетного киоска уже было все это.

А вернувшись на террасу, увидел, что желтый, осенний лист пристал к его лежавшей на перилах шляпе, и Маркелов брезгливо стряхнул со шляпы лист.

Пиццикато

За полями, за опустевшими дачными поселками пошла Москва в прямых, мутных столбах дыма из труб фабрик или теплоцентралей, и низкое небо было такого же мутно-сероватого цвета, рыхлое, предзимнее небо Москвы...

Поезд шел с юга, в Армавире была еще теплая осень, но в Ростове похолодало, а поутру окна вагона запотели от заморозков.

С вокзала Савинов хотел было направиться к матери, но, подумав, как тесно она живет в своей комнате, поехал в Останкино, где в гостинице был знакомый по поездкам их музыкального ансамбля администратор Костенко. В Останкине, с его массивом Ботанического сада, было уже совсем предзимье, рощи поредели, деревья стояли в том графическом рисунке стволов и ветвей, когда еще неделя-другая, и рисунок этот ватно обрастет снегом.

Костенко, молодой, полный, привыкший за время гастрольных поездок, а может быть, и по своей личной жизни ко всяческим передрягам, сразу сказал:

— Отдельного номера, Миша, я тебе предоставить не могу... сегодня у нас с двух съездов, а в номер с каким-нибудь соседом поселю, авось поладите.

И Савинову пришлось поладить с соседом — директором одного из областных театров Шевыревым, приехавшим в Москву устраивать какие-то театральные дела.

Ехать к матери, жившей на далекой улице Текстильщиков, было уже поздно, и Савинов позвонил ей по телефону.

— Это я, Миша... хотел послать тебе телеграмму, мама, но подумал — еще встревожишься. А сегодня я прибыл.

И он добавил, что приехал из Туапсе, где их музыкальный ансамбль работал все лето, но так надоели всяческие переезды, хочется вернуться в Москву, его жилплощадь за ним, хотя сдал ее до весны, так что придется потерпеть до апреля. А многое другое, что хотел сказать матери, оставил до встречи.

Есть нечто общее в гостеприимстве каждой гостиницы, которая сегодня встретила одного, а завтра проводила другого, равнодушная к судьбам своих постояльцев, и тогда думаешь о том, что одиночество может быть стального, рельсового цвета, простертое в железнодорожную даль; может быть и травянисто-зеленого цвета, когда все уходит в бесконечность пустых полей, как ощущал это он, Савинов, пока ехал с юга, еще без твердой цели, просто гонимый пустотой, которую сам создал для себя, и уже давно следовало признаться в этом.

В Московской консерватории он учился у одного известного скрипача, верившего в его будущее, и следовало, конечно, упорно добывать это будущее. Но все сложилось иначе, и сейчас даже не представишь себе, почему так сложилось: может быть, тратить годы, чтобы добиться положения солиста или хотя бы второй скрипки в оркестре, показалось ему слишком долгим, хотелось сразу же начать жить свободно, к тому же подвернулся музыкальный ансамбль, с которым можно было поездить по стране, пожить и на юге, где для отдыхающих в санаториях даются концерты, и то, что составляло дотоле существо его жизни, отошло постепенно...

В консерватории он несколько увлекся студенткой Лелей Беляевой, учившейся по классу фортепиано, потянулась к нему с порывом неискушенного сердца и Леля, но он устрашился привязанности, которая могла бы удержать его в Москве, и просто-напросто обманул Лелю, уверив ее, что поездка продлится всего три месяца, а осенью они снова будут вместе.

Но полгода спустя он написал из Ставрополя, что гастроли ансамбля затягиваются, бросить работу он сейчас не может, — правда, исполняют больше легкую музыку, но он полюбил и Штрауса, и Легара, а выступать будут летом в курортных городах — Кисловодске, Туапсе и Сочи...

И Леля, конечно, прочла и о том, о чем он впрямую не написал: что и Москва, и она, Леля, отошли в сторону. Он с некоторой тревогой ждал ответа Лели, но она не ответила, и на его второе письмо тоже не ответила. Сначала это несколько задело его, но потом решил, что все к лучшему, а оценить цельность натуры Лели не сумел или не захотел.

Когда-то, еще до его поступления в консерваторию, к нему по-отечески относился бывший оперный певец Франц Францевич Ристорин, ставший впоследствии преподавателем пения, обрусевший итальянец, начинавший в Милане, и его имя Франческо Ристори тоже обрусело для простоты: стал он, несколько старомодный и учтивый, Францем Францевичем Ристориным, пел одно время в Москве, старые театралы помнили его и в партии Лоэнгрина, и в партии поэта Рудольфа в опере «Богема», и то, что, несмотря на старательную дикцию, его речь сохраняла итальянский акцент, делало его пение, особенно в итальянских операх, особенно привлекательным.