Выбрать главу

Он пошел в спальню, снял китель с планками, повесил в гардероб, надел пижаму и пошел в ванную умываться. А когда вышел из ванной, в дверь позвонили: может быть, и до этого звонили, но за шумом душа не услышал.

Костюков нес в старом танкистском шлеме, найденном, наверно, в сарае, несколько самых крупных яблок, хозяйственно положил их в вазу для фруктов, сказал так, словно был постарше, а он, Евстафьев, помоложе:

— Вы прилягте, товарищ генерал, а я подежурю: может, телефон звонить будет. Да и по телевизору сегодня хоккей показывают, я тихо, без звука, погляжу.

Но Евстафьев знал, почему Костюков решил подежурить: не только потому, чтобы мог он отдохнуть по-человечески — все-таки почти целую неделю были на колесах, да и от Вышневца до Москвы свыше трехсот километров одолели меньше чем за четыре часа, — он знал, что Костюков понимает, как одиноко ему, хоть и в хорошей квартире, одному. А так чья-то душа все-таки рядом, кто-то дышит рядом, иногда засмеется, если по телевизору покажут что-нибудь смешное, а то и не удержится, крикнет: «Мазила!» — если вратарь пропустил в ворота шайбу или мяч.

А иногда и Евстафьев окликнет: «Не заснул, младший сержант?» — тот бодро ответит: «Никак нет, товарищ генерал!» — и тогда не совсем пустой покажется квартира.

— Ладно, — согласился Евстафьев, — полчасика посплю, да и ты поклюй носом, кресло спокойное, разлягся и поклюй носом. А завтра целый день будет твой — отоспишься.

И Костюков ответил:

— Есть, товарищ генерал.

— И женись, ради бога, — сказал Евстафьев из спальни уже сонным голосом. — Сделай мне такое одолжение, съездишь в отпуск — женись.

А на столике возле его постели лежало большое, спелое яблоко, пахло молодостью, пахло тем, что могло бы быть в его, Евстафьева, жизни, но не получилось... и все стало смутным, отошло понемногу, но женское сердце, может быть, помнило его, и кто знает, почему мать Ксении настояла, чтобы внука назвали Петром?

Потом он услышал возглас: «Гони, гони!» — это Костюков не удержался, ободрил кого-то из нападающих, сам, наверно, испугался своего возгласа, потому что сразу стало тихо, телевизор работал без звука, а если позвонит телефон, Костюков поспешно снимет трубку, произнесет замогильным голосом: «Генерал отдыхает» — и на цыпочках отойдет от телефона... эх, сынок, сынок, хоть и не по правилам, не по военному порядку, но все-таки сынок!

Мир

Дерево стояло без кроны, с расщепленным стволом, с мочально обвисшей корой, но от комля пошли побеги, зеленый куст, и на куст вспорхнула вдруг из травы маленькая птичка с желтой грудкой, сказала: «Чили-чили», и после этого стало еще тише, как перед грозой; но это была тишина конца войны, первый день тишины. К их лесу недавно нельзя было и подойти, пока не прибыли саперы со своими удилищами, прощупали землю, поставили на опушке щит с надписью: «Проверено. Мин нет», взяли на себя солдатскую ответственность за каждого, кто зайдет в лес.

И он, Ходаков, старый георгиевский кавалер в первую мировую войну и с двумя орденами Славы за вторую, — только уже не целый солдат, а часть солдата, в левый пустой рукав новой руки не сунешь, — он, Ходаков, вошел в свой лес.

Война под конец хоть и ушла далеко, но здесь осталось то, что называлось бором в свое время, остались пожарище, расщепленные деревья без верхушек, солдатские мятые каски, побуревшие от крови бинты, консервные банки и с десяток холмиков наскоро похороненных, — осталось то, что сохранила на память война, чтобы не так-то скоро позабыли о ней.

И он поработал немного в их лесу, в меру возможности, с пустым левым рукавом гимнастерки, прибрал два холмика, сгреб в сторону металл и тряпье, а одно дерево, с большим дуплом, в котором прежде гнездились осы, наметил для первого улья на сожженной пасеке и уже договорился с бывшим скотником Мордасовым, что, как только раздобудут продольную пилу, спилят часть дерева с дуплом, поставят на бывшей пасеке, начнется снова жизнь на гречишном поле. А сейчас поле изъезжено колесами пушек, в гнилую погоду прошли конники, оставили надолго кротовины от ног коней, и доживешь ли еще, когда снова зацветет гречиха с ее запахом?

Ходаков постоял на опушке, была тишина, а в их Калиновке уцелело только два-три десятка домов, остальные сожгли, и от церкви со звонницей остался лишь остов: били по церкви снаряд за снарядом, и теперь лежали на земле целые стены с их двухвековой кладкой.

На втором году войны, когда она оставила ему наместо руки только пустой рукав гимнастерки, вернулся он вчистую, отвоевал Иван Капитонович, теперь на мирную ниву, и он принялся за ниву, стал сторожем в школе, старое здание сожгли, приспособили под школу недостроенный дом на выселках. А сучья и сбитые ветки в их лесу пошли на топливо, собирал одной рукой, наловчился, упершись локтем в сук, распилить его ножовкой, приносил в мешке тепло, и хотя сидели на занятиях кто в чем, кто в тулупчике, а кто и в материнской кофте, — все-таки не совсем холодной была печь.