Монтанелли поднял голову. Он начинал понимать, чего от него требуют.
– Я снесусь с твоими друзьями. Но… идти с тобой мне нельзя… я священник.
– А от священника я не приму милости. Не надо больше компромиссов, padre! Довольно я страдал от них! Вы откажетесь либо от своего сана, либо от меня.
– Как я откажусь от тебя, Артур! Как я откажусь от тебя!
– Тогда оставьте своего бога! Выбирайте – он или я. Неужели вы поделите вашу любовь между нами: половину мне, а половину богу! Я не хочу крох с его стола. Если вы с ним, то не со мной.
– Артур, Артур! Неужели ты хочешь разбить моё сердце? Неужели ты доведёшь меня до безумия?
Овод ударил рукой по стене.
– Выбирайте между нами, – повторил он.
Монтанелли достал спрятанную на груди смятую истёршуюся бумажку.
– Смотри, – сказал он.
Я верил в вас, как в бога. Но бог – это глиняный идол, которого можно разбить молотком, а вы лгали мне всю жизнь.
Овод засмеялся и вернул ему записку:
– Вот что значит д-девятнадцать лет! Взять молоток и сокрушить им идола кажется таким лёгким делом. Это легко и теперь, но только я сам попал под молот. Ну, а вы ещё найдёте немало людей, которым можно лгать, не боясь, что они изобличат вас.
– Как хочешь, – сказал Монтанелли. – Кто знает, может быть, и я на твоём месте был бы так же беспощаден. Я не могу сделать то, чего ты требуешь, Артур, но то, что в моих силах, я сделаю. Я устрою тебе побег, а когда ты будешь в безопасности, со мной произойдёт несчастный случай в горах или по ошибке я приму не сонный порошок, а другое лекарство. Выбирай, что тебя больше устраивает. Ничего другого я не могу сделать. Это большой грех, но, я надеюсь, господь простит меня. Он милосерднее…
Овод протянул к нему руки:
– О, это слишком! Это слишком! Что я вам сделал? Кто дал вам право так думать обо мне? Точно я собираюсь мстить! Неужели вы не понимаете, что я хочу спасти вас? Неужели вы не видите, что во мне говорит любовь?
Он схватил руки Монтанелли и стал покрывать их горячими поцелуями вперемешку со слезами.
– Padre, пойдёмте с нами. Что у вас общего с этим мёртвым миром идолов? Ведь они – прах ушедших веков! Они прогнили насквозь, от них веет тленом! Уйдите от чумной заразы церкви – я уведу вас в светлый мир. Padre, мы – жизнь и молодость, мы – вечная весна, мы – будущее человечества! Заря близко, padre, – неужели вы не хотите, чтобы солнце воссияло и над вами? Проснитесь, и забудем страшные сны! Проснитесь, и начнём нашу жизнь заново! Padre, я всегда любил вас, всегда! Даже в ту минуту, когда вы нанесли мне смертельный удар! Неужели вы убьёте меня ещё раз?
Монтанелли вырвал свои руки из рук Овода.
– Господи, смилуйся надо мной! – воскликнул он. – Артур, как ты похож на мать! /Те же глаза/!
Наступило глубокое, долгое молчание.
Они глядели друг на друга в сером полумраке, и сердца их стыли от ужаса.
– Скажи мне что-нибудь, – прошептал Монтанелли. – Подай хоть какую-нибудь надежду!
– Нет. Жизнь нужна мне только для того, чтобы бороться с церковью. Я не человек, а нож! Давая мне жизнь, вы освящаете нож.
Монтанелли повернулся к распятию:
– Господи! Ты слышишь?..
Голос его замер в глубокой тишине. Ответа не было. Злой демон снова проснулся в Оводе:
– Г-громче зовите! Может быть, он спит.
Монтанелли выпрямился, будто его ударили. Минуту он глядел прямо перед собой. Потом опустился на край койки, закрыл лицо руками и зарыдал. Овод вздрогнул всем телом, поняв, что значат эти слезы. Холодный пот выступил у него на лбу.
Он натянул на голову одеяло, чтобы не слышать этих рыданий. Разве не довольно того, что ему придётся умереть – ему, полному сил и жизни!
Но рыданий нельзя было заглушить. Они раздавались у него в ушах, проникали в мозг, в кровь.
Монтанелли плакал, и слезы струились у него сквозь пальцы. Наконец он умолк и, словно ребёнок, вытер глаза платком. Платок упал на пол.
– Слова излишни, – сказал он. – Ты понял меня?
– Да, понял, – бесстрастно проговорил Овод. – Это не ваша вина. Ваш бог голоден, и его надо накормить.
Монтанелли повернулся к нему. И наступившее молчание было страшнее молчания могилы, которую должны были вскоре выкопать для одного из них.
Молча глядели они друг на друга, словно влюблённые, которых разлучили насильно и которым не переступить поставленной между ними преграды.
Овод первый опустил глаза. Он поник всем телом, пряча лицо, и Монтанелли понял, что это значит: «Уходи». Он повернулся и вышел из камеры.
Минута, и Овод вскочил с койки:
– Я не вынесу этого! Padre, вернитесь! Вернитесь!
Дверь захлопнулась. Долгим взглядом обвёл он стены камеры, зная, что всё кончено. Галилеянин победил [95].
Во дворе тюрьмы всю ночь шелестела трава – трава, которой вскоре суждено было увянуть под ударами заступа. И всю ночь напролёт рыдал Овод, лёжа один, в темноте…
Глава VII
Во вторник утром происходил военный суд.
Он продолжался недолго. Это была лишь пустая формальность, занявшая не больше двадцати минут. Да много времени и не требовалось. Защита не была допущена. В качестве свидетелей выступали только раненый сыщик, офицер да несколько солдат. Приговор был предрешён: Монтанелли дал неофициальное согласие, которого от него добивались. Судьям – полковнику Феррари, драгунскому майору и двум офицерам папской гвардии – собственно, нечего было делать. Прочли обвинительный акт, свидетели дали показания, приговор скрепили подписями и с соответствующей торжественностью прочли осуждённому. Он выслушал его молча и на предложение воспользоваться правом подсудимого на последнее слово только нетерпеливо махнул рукой. У него на груди был спрятан платок, обронённый Монтанелли. Он осыпал этот платок поцелуями и плакал над ним всю ночь, как над живым существом. Лицо у него было бледное и безжизненное, глаза все ещё хранили следы слёз. Слова «к расстрелу» мало подействовали на него. Когда он услыхал их, зрачки его расширились – и только.
– Отведите осуждённого в камеру, – приказал полковник, когда все формальности были закончены.
Сержант, едва сдерживая слёзы, тронул за плечо неподвижную фигуру. Овод чуть вздрогнул и обернулся.
– Ах да! – промолвил он. – Я и забыл.
На лице полковника промелькнуло нечто похожее на жалость. Полковник был не такой уж злой человек, и роль, которую ему приходилось играть последние недели, смущала его самого. И теперь, поставив на своём, он был готов пойти на маленькие уступки.
– Кандалы можно не надевать, – сказал он, посмотрев на распухшие руки Овода. – Отведите его в прежнюю камеру. – И добавил, обращаясь к племяннику: – Та, в которой полагается сидеть приговорённым к смертной казни, чересчур уж сырая и мрачная. Стоит ли соблюдать пустые формальности!
Полковник смущённо кашлянул и вдруг окликнул сержанта, который уже выходил с Оводом из зала суда:
– Подождите, сержант! Мне нужно поговорить с ним.
Овод не двинулся. Казалось, голос полковника не коснулся его слуха.
– Если вы хотите передать что-нибудь вашим друзьям или родственникам… Я полагаю, у вас есть родственники?
Ответа не последовало.
– Так вот, подумайте и скажите мне или священнику. Я позабочусь, чтобы ваше поручение было исполнено… Впрочем, лучше передайте его священнику. Он проведёт с вами всю ночь. Если у вас есть ещё какое-нибудь желание…
Овод поднял глаза:
– Скажите священнику, что я хочу побыть один. Друзей у меня нет, поручений – тоже.
– Но вам нужна исповедь.
– Я атеист. Я хочу только, чтобы меня оставили в покое.
Он сказал это ровным голосом, без тени раздражения, и медленно пошёл к выходу. Но в дверях снова остановился:
– Впрочем, вот что, полковник. Я хочу вас попросить об одном одолжении. Прикажите, чтобы завтра мне оставили руки свободными и не завязывали глаза. Я буду стоять совершенно спокойно.
* * *
В среду на восходе солнца Овода вывели во двор. Его хромота бросалась в глаза сильнее обычного: он с трудом передвигал ноги, тяжело опираясь на руку сержанта.