— Я хочу сказать, что они тогда были бы лучше выполнены.
— Я не мог сам довести этого дела до конца, так как, пока мой лакей был занят спасением этой тысячи экземпляров от вашей необычной библиомании, я уничтожал остаток издания.
— Итак, вы уверены, что предназначавшаяся для меня тысяча экземпляров находится у вас?
— Уверен.
— Вы ошибаетесь, сударь.
— Как так? — спросил Таверне, у которого сжалось сердце. — Почему бы им не быть у меня?
— Потому что они здесь, — спокойно отвечал граф, прислонясь спиной к камину.
Филипп сделал угрожающий жест.
— А, — продолжал граф с флегматическим спокойствием, достойным Нестора, — вы думаете, что я, ясновидящий, как вы говорите, позволю так провести себя? Вы вообразили, что вам пришла отличная идея подкупить посыльного? Знайте же, что у меня есть управляющий, и у него тоже явилась идея. Я ему плачу за это, и он все угадал; ведь вполне естественно, что управляющий прорицателя и сам способен предвидеть. Так вот, он угадал, что вы придете к газетчику, встретите там посыльного, подкупите его; он последовал за ним, пригрозил, что заставит его возвратить золото, данное вами; человек этот испугался и, вместо того чтобы продолжать свой путь к вам, последовал за моим управляющим сюда. Вы сомневаетесь в этом?
— Сомневаюсь.
— Vide pedes, vide manus![7] — сказал Христос апостолу Фоме. А я скажу вам, господин де Таверне: взгляните в шкаф и ощупайте листы.
И с этими словами он открыл дубовый шкаф замечательной резьбы и показал побледневшему шевалье лежавшую в среднем отделении тысячу экземпляров газеты, еще пропитанных кислым запахом сырой бумаги.
Филипп подошел к графу. Последний не шелохнулся, хотя у шевалье был весьма угрожающий вид.
— Сударь, — сказал Филипп, — вы мне кажетесь храбрым человеком; я требую, чтобы вы дали мне удовлетворение со шпагой в руке.
— Удовлетворение за что?
— За оскорбление, нанесенное королеве, за оскорбление, соучастником которого вы являетесь, храня у себя хотя бы один экземпляр этого листка.
— Сударь, — отвечал, не меняя позы, Калиостро, — вы, право, ошибаетесь, и мне весьма это прискорбно. Я люблю всякие скандальные слухи и новости, живущие один день. Я собираю их, чтобы позднее припомнить тысячу разных мелочей, которые неминуемо забылись бы без этой предусмотрительности. Я купил газету; но из чего вы заключаете, что я оскорбил кого-нибудь, купив ее?
— Вы оскорбили меня!
— Вас?
— Да меня! Меня, сударь! Понимаете?
— Нет, не понимаю, клянусь честью.
— Я спрашиваю, почему вы проявили такую настойчивость в покупке этой мерзкой газеты?
— Я вам уже сказал, что страдаю манией составлять коллекции.
— Человек чести, сударь, не собирает гнусностей.
— Извините меня, сударь; я совершенно не согласен с определением, которое вы даете этой газете: это, может быть, памфлет, но не гнусность.
— Вы, по крайней мере, признаете, что это ложь?
— Вы снова ошибаетесь, сударь, ибо ее величество королева была у чана Месмера.
— Это неправда, сударь.
— Вы хотите сказать, что я солгал?
— Я не только хочу это сказать, но и говорю.
— Ну, в таком случае я вам отвечу в трех словах: я ее видел.
— Вы ее видели?
— Как вижу вас, сударь.
Филипп взглянул своему собеседнику прямо в глаза. Он пытался противопоставить свой открытый, благородный, чистый взгляд сверкающему взгляду Калиостро; но эта борьба утомила его, и он отвел глаза, воскликнув:
— И тем не менее я продолжаю утверждать, что вы лжете!
Калиостро пожал плечами, точно его оскорблял сумасшедший.
— Разве вы не слышите меня? — глухим голосом спросил Филипп.
— Напротив, сударь, я не пропустил ни одного вашего слова.
— Так разве вам не известно, чем отвечают на обвинение во лжи?
— Как же, сударь, — отвечал Калиостро, — во Франции даже существует поговорка, гласящая, что на это отвечают пощечиной.
— В таком случае меня удивляет одно…
— Что именно?
— Что ваша рука не поднялась к моей щеке, раз вы дворянин и знаете французскую поговорку.
— Но прежде чем сделать меня дворянином и научить французской поговорке, Бог сотворил меня человеком и приказал мне любить ближнего.
— Итак, сударь, вы отказываетесь дать мне удовлетворение со шпагой в руке?
— Я плачу лишь то, что должен.
— Значит, вы мне дадите удовлетворение другим путем?
— Каким?
— Я не поступлю с вами так, как не пристало обходиться дворянину с дворянином. Я всего лишь потребую, чтобы вы в моем присутствии сожгли все экземпляры, лежащие в этом шкафу.
— А я откажусь исполнить это.
— Подумайте хорошенько.
— Я подумал.
— Вы меня вынудите тогда применить к вам ту же меру, которую я использовал по отношению к газетчику.
— Ах да! К палочным ударам! — со смехом сказал Калиостро, по-прежнему неподвижный как статуя.
— Ни больше ни меньше… Ведь вы не позовете свою прислугу?
— Я? Что вы! К чему мне ее звать? Это ее не касается, я и сам справлюсь со своими делами. Я сильнее вас. Вы не верите? Клянусь вам. Поэтому подумайте в свою очередь. Вы подойдете ко мне с вашей тростью? Я вас возьму за горло и за пояс и отброшу на десять шагов; и так будет — слышите? — столько раз, сколько вы попытаетесь подойти.
— Прием английского лорда, он же прием грузчика? Ну что же, господин Геркулес, я согласен.
И, опьянев от бешенства, Филипп бросился на Калиостро, который тут же напряг руки, подобные стальным крюкам, схватил шевалье за горло и пояс и отбросил его, совершенно ошеломленного, на груду мягких подушек, лежавших на софе в углу гостиной.
Затем, проделав это чудо ловкости и силы, он встал в прежней позе у камина как ни в чем не бывало.
Филипп поднялся, весь бледный от ярости, но минута холодного размышления снова возвратила ему душевную силу.
Он выпрямился, поправил свое платье, манжеты и сказал мрачным тоном:
— Вашей силы вправду хватило бы на четверых, сударь; но ваша логика менее гибка, чем ваша рука. Поступив со мной таким образом, вы забыли, что, сраженный, униженный вами, став навсегда вашим врагом, я получил право сказать вам: "Возьмите шпагу, граф, или я убью вас".
Калиостро не двинулся с места.
— Обнажите шпагу, говорю я вам, или вы умрете, — продолжал Филипп.
— Вы еще не настолько близко от меня, сударь, чтобы я поступил с вами так, как в первый раз, — отвечал граф, — и я не допущу, чтобы вы ранили меня или убили, как беднягу Жильбера.
— Жильбера! — воскликнул, пошатнувшись, Филипп. — Какое имя вы произнесли!
— К счастью, у вас на этот раз не ружье, а шпага.
— Сударь, — воскликнул Филипп, — вы произнесли имя…
— Которое раздалось страшным эхом в вашей памяти, не правда ли?
— Сударь!..
— Имя, которое вы рассчитывали никогда более не услышать, ведь вы были одни с бедным мальчиком в той пещере на Азорских островах, когда убили его, не правда ли?
— О, — вскричал Филипп, — защищайтесь, защищайтесь!
— Если бы вы только знали, — сказал Калиостро, устремив глаза на Филиппа, — как мне легко было бы заставить вас выронить шпагу из руки.
— Своей шпагой?
— Да хотя бы и шпагой, если бы я пожелал.
— Так что же, пожалуйста!
— Я не стану подвергать себя случайностям: у меня есть более верное средство.
— Обнажите шпагу! Говорю в последний раз, или вы погибли! — воскликнул Филипп, бросившись на графа.
Калиостро, которому теперь грозило острие шпаги, находившееся не более чем в трех дюймах от его груди, вынул из кармана маленький флакончик, откупорил его и плеснул содержимое в лицо Филиппу.
Едва только жидкость коснулась шевалье, как тот зашатался, выронил шпагу, перевернулся на месте и, упав на колени, как будто ноги его разом ослабели и не могли держать его, полностью потерял сознание на несколько секунд.
Калиостро не дал ему упасть на пол, поднял, вложил его шпагу в ножны, посадил в кресло и стал ждать, пока он окончательно придет в себя.