Но как-то не идет, несмотря на море потерянного времени. Готовлюсь к участию в двух литературных конкурсах. Из-за спины начальника, поглаживая его буйную лысину и сотрясая мозг пальцами, дрожащими от доисторической жизни, я прочитал в газете, лежащей перед ним как палимпсест, о конкурсе детских работ; победителям обещали летний отдых и книги. Поскольку я сам детский писатель, инфантильный игрок, то прежде чем уснуть и присниться себе за столом с мыслью, из необъяснимого отчаяния решил (в тюрьме, вы заметите, все эмоции возникают поочередно, без каких-либо видимых причин, исключительно ради внутренних упражнений) написать несколько стишков, имитируя детский язык, сюсюкая, отослать их и победить, отнять у деток игрушки! (Видите, какой я искренний, я не скрываю свою оборотную сторону, пятна на мертвой душе.)
Второй конкурс был привлекательнее, обещал неплохие деньги тому, кто напишет драму из черногорской жизни (как будто есть иная!) для титоградского телевидения. И Ладислав загорелся, хотя и притворялся равнодушным, я видел, как он все чаще что-то записывает в свой философский макет, шевеля губами. Я предполагал, что речь идет о диалоге, что он проверяет, как все звучит, пытается сделать его естественным, коллоквиальным, как будто такое бывает. А если нет, то в гневном солилоквиуме он бросал миру в лицо то, что всем давно известно.
Я же, между тем, размышлял, как мне убить всех зайцев разом. Светлую трагедию Себастьяна напишу на черногорском диалекте, нареку героев именами Радоня и Данило, найду подходящего святого, которого турки, если получится, сажают на кол… Можно было бы и еще как-то усложнить сюжет, но это было бы слишком заметно, неестественно, импульсивно. Чего они вообще хотят? Клише или порнографию? (Что одно и то же.)
И тем утром, после моего вещего сна, пришел мне в голову Киш.
Я решил реконструировать его пребывание в Цетинье в гимназические годы, период, на который ни один писатель, кроме постоянного упоминания в разговорах дождей и дяди, директора гробницы Негоша, — не обратил внимания…
Киш с ночными поллюциями (его сон не сторожит надзиратель в форме, с неразличимым лицом), наполовину поэт, наполовину шут, последний в школьном кроссе, влюбленный в какую-то спортивную звезду, третируемый главным хулиганом класса, сидящий на последней парте, сидящий на дереве, нюхающий трусики сестры!.. Ах, как все это по-черногорски!
Я только не понимал, как тот же текст адаптировать для детей. (Вижу, что и это проплывает мимо вас, как готовое облако.) Хотя элементов достаточно. Будет заметно, что об этом повествует инфантильный рассказчик, а не сам ребенок, каким бы он ни был умным не по годам, астеничным, хорошим. Я мог бы написать и какой-нибудь стишок о счастье, трамта-рамта-дифирамб, и написал бы его тоненьким голоском, как евнух из мультфильма, — и приписать молодому Кишу. И все бы сошлось, победа, светопреставление!
Но что же разбудило меня в то утро? Тень, экспрессивное помрачение, в результате которого меня охватила холодная дрожь. Открыл глаза и увидел, как на подоконнике потягивается Жигуль, тот самый тюремный кот (которого патриотичная соседка стирала и гладила вместе с панталонами-знаменами, но был он все-таки наш), старый пидор, черный, без единого зуба, и поэтому в некотором роде проститутка, сучка; он удовлетворял обездвиженных заключенных и тех, кто по какой-то причине (апории Зенона или зарока) не мог выходить на волю, в город, скажем, по причине наказания, сломанной конечности, или же им не к кому было идти.
Что напоминало это действо, подручная содомия?
Возбудившийся наносил несколько капель оливковых масляных слез из рыбных консервов на чувствительные, деликатные места и позволял коту обсасывать их беззубыми челюстями.
И вот так, беззубый любовник-зверь, жиголо с толстым влажным языком, гладкими деснами, мягким нёбом и плотью, стал всеобщим любимцем, обласканным и закормленным, вечно живым, несмотря на свою гипертрофированную кошачью природу со склонностью к промискуитету, вопреки периодическим проявлениям ревности — кто-то однажды привязал к его хвосту пустую консервную банку, и животное обезумело от страха, постигая грязную, истинную черную неблагодарность.
Долго потом всех, включая и надзирателей, до конвульсий пугал какой-нибудь похожий грохочущий звук, дребезжание бешеных цыганских кибиток, трещотки футбольных фанатов, мрачная тахикардия, когда вспоминали перепуганного Жигуля, летевшего по коридору, спасаясь от угрожающего звука, который он сам и производил, и догонял. Кис-кис, адью, сфинкс, спокойной ночи, любовное безумие!