Выбрать главу

А чего же ты тогда не выбрал чего подешевле, какого-нибудь нашего прохвоста, который пыль собирает, а не английский компьютерный словарь, — цедил сквозь зубы продавец, выкручивая ему руку, расстегивая большим и указательным пальцами его золотой бюстгальтер Рембо. Думаете, он оказался в тюрьме?

Так что, вот мы, Кубурин и я. Должен признать: есть в этом парне кое-что, что-то от человекоподобной рыбки, хотя иной раз мне так и хочется вырвать его язычок грязными руками. А с этим Стрибером, ей-богу, я познакомился только вчера. Этого точно лечить надо, только не от ветрянки… Говорите, он меня обожает. Он сам не знает, что несет.

Впрочем, смутно припоминаю (не смотрите на меня так строго) какого-то похожего паренька из тех времен (что-то мне подсказывает, что это мог быть он, хотя я вижу его лицо искаженным толстым стеклом пивной кружки), тот ночи напролет вертелся у нашего столика, как любитель искусства или шпик, еще одна винная мушка, подумали бы вы, отгоняя его от носа утомленным взмахом руки, внимания на него обращали не больше, чем на ячмень на глазу, раздувшийся от собственной значимости, кажется, он представлялся машинистом, который платит за всех, ладно, дружище, садись, раз уж тебе приспичило, вот тебе колено.

Может, он и не был машинистом, а, как вы теперь говорите, разъездным торговым агентом, если б я мог представить, что это понадобится, то запомнил бы каждую деталь, все тонкости, знаю, что он клялся в том, что его ночи полны Вергилием, а это возможно и в локомотиве.

Теперь-то я ясно вижу, как он спит над раскрытой книгой и пролетает мимо заплаканных и погасших провинциальных станций, которые напрасно сигналят ему, но это уже влияние, сила внушения и мое податливое, рискованное воображение, и более ничего.

Но под этим подписываюсь: Андреутин (думаю, это был он) предложил однажды после закрытия, пока Рэд равнодушно сметал нас с пола вместе с осколками, окурками и замороженными картинами, сходить на вечеринку, тут рядом, сразу за углом. О, там будет много выпивки и теплых женских тушек, кто бы не соблазнился?

Итак, идем мы, смеясь и переругиваясь, на холодном лунном припеке, бедные люди, веселая братия. Улица была пуста, вопреки нашим силуэтам. Мы шагали все дальше, продолжая спорить по какому-то жизненно важному вопросу, о какой-то смертной тайне.

Здесь, здесь, — уверял нас время от времени этот ваш Андреутин, — еще немножко. Да какая разница, думали мы, топая бесцельно. Но когда спор, беспокоивший цепных псов и людей, стал затихать, мы почувствовали, что промерзли до костей, что стучим зубами и пускаем слюни, что мы уже на самой окраине, за которой простираются нивы, и во мраке осеняют себя крестным знамением сгнившие, перезрелые пугала, словно единственная растительность в этой пустынной зимней сказке, невротической идиллии.

И кто-то нетерпеливо, даже злобно спросил: Так дойдем же мы когда-нибудь? А он, этот Андреутин, в нахлобученной фуражке железнодорожника или довоенного школьника, на кокарде которой светилась римская цифра, стоял молча, вздрагивая от наших криков и ругани, от удара, которым кто-то сбросил с него фуражку, молчал совершенно непонятно и страшно, а мы, жестоко обманутые (перебрав выпивки и распалившись от шуточек), понятия не имели, что с ним сделать, да и что делать самим. Не знаю, как мы добрались до наших далеких домов, помню, как призрачно скалились на нас замерзшие собаки.

Мы сейчас говорим об одном и том же? Я правильно идентифицировал негодяя, прошел детектор лжи, сдал вступительный экзамен в детский сад?

И откуда, простите, эта моя, якобы, одержимость железным занавесом?! Все знают, что я больше люблю окна. И вот это здесь, что бы ни говорили, точно мое. Это моя камера. Мой парус и киль. Несмотря на то, что здесь мы живем в некоей форме коммунистической утопии. Все ничье. Впрочем, большую часть времени я провел как политическая сомнамбула, идиот.

День проходил мимо меня, я спал в медвежьей берлоге. Вы можете представить Негоша с такой кроманьонской ладонью или Шекспира с сердцем? Из современников, насколько мне известно, такая десница была только у Киша (современники, говорю, не считая Фреда Кременко), однажды мы сошлись в армрестлинге почти до головокружения. Спросите Наталию. Она была ставкой. О, времена, о, нравы, бормотали древние римляне, правда, на латыни. Думаешь, никуда не денешься из-под душного одеяла, а закончишь, как ветрогон.

Потому что обычаи, на первый взгляд несокрушимые, на самом деле меняются чаще, чем белье у большинства из наших сограждан. Скажем, в СССР вешали попов. В Москве в тридцатые годы на улице легче было встретить северного оленя, чем священника. Но с тех пор, как песочные часы перевернулись, богомольцы опять грызут нас, как клопы. Вы, конечно, помните Рэда из «Формы», Сашенькиного кузена, официанта, импортированного из бывшего Союза, комсомольца в годах, который здесь спрятался, сбежав от контрреволюции, от пробивного, дикого, казацкого капитализма? У него был нюх. И вот он выбрал эту милую глубинку, где расцветают виселицы и отливаются стеклянные колокола. А теперь ему, бедному, некуда податься. Вон он, задирает штанины и показывает шрамы на лодыжках (незаживающие мелкие, гемофилические ранки), следы от зубов безумных монахов, свихнувшихся ягнят и бдительных цыплят. (Думаете, прикалываюсь?) Но нет, это не месть, но насилие жертвы.