Быстро вырываюсь из эйфории воспаленного горла, Андреутин заметил на моем лице отблеск воодушевления, и теперь ждет, высунув язык, своей косточки, но я опять поворачиваюсь к тебе, Верим Мехметай, чье тело, тренированное в лагере террористов, который наверняка у нас под носом (господин доктор тут нам пригодится), с разрезом на груди, который все еще остро попискивает, чье тело трудно увязать с ребяческими амбициями слабака, и я спрашиваю себя — кто ты такой? Кому ты представился чужим именем? Был ли ты таким же, когда ввязался в смешную дуэль на забеге (если такое вообще было), в заранее проигранный поединок со своим прошлым? Кто ты? Проклятый самурай с паранойей, застрявший в нашем времени? Неужели и сейчас, на первый взгляд мертвый, играешь по какому-то средневековому рыцарскому кодексу, не принимая во внимание то, что все это выглядит несколько немодным, слегка безумным? И неужели я, как и ты, замер, окаменев, хотя внешне и дергаюсь под диктовку токов, как замученная подопытная лягушка, которую тискает и целует ребенок, которому она привиделась?
Ну что, будем это играть? — отчаянно кричит Андре.
Но я, нервничая из-за того, что все от меня бежит, спрашиваю ехидно, пока Верим необратимо превращается в Золушку, в ярмарочного богатыря, значит, спрашиваю его: когда ты, наконец, оставишь этих детей в покое?
А потом американцы запустили что-то тихое с неба. Мы ждали, когда оно упадет.
Андреутин относительно молод. Думаю, что до этого он не так уж часто таскался по больницам. Пока мы после бомбежки расчищали библиотеку, готовясь к репетициям пьесы из черногорской жизни, в которой все мы, без исключения, оказались, он рассказал мне, покашливая из-за поднявшейся пыли, тоже после некой стрессовой ситуации (побивание камнями в школьном дворе, боязнь жизни, оставление на второй год, собственно, вообще не важно) у него на ноге выскочило нечто подобное (тут он завернул штанину и продемонстрировал свежее пятно, похожее на царапину, я бы, как дилетант сказал: сожженное нервное окончание), после чего встревоженный докторишка, которому он пожаловался на зуд и невыносимость страдания, отправил его в местную больницу, к старшим коллегам.
После нескольких часов ожидания в коридоре гематологического отделения, где он неожиданно увидел смерть на лице девушки, у которой под съехавшим париком угрожающе пульсировала кровь, когда его, наконец, вызвали в некотором затишье красного света, который вспыхивал и трепетал, поднимая врачей по тревоге, Андреутин вошел в кабинет, слабый, вялый, смирившийся, готовый опуститься к чьим-нибудь ногам и остаться так. Он едва смог снять брюки.
Ничего страшного, можешь идти, — сказал доктор, осмотрев его, и он едва не расплакался. Ничего страшного, — повторил доктор, повернувшись к нему спиной и смывая над раковиной с рук невидимую перхоть Андреутина (и тут он узнал его; это был тот самый упомянутый выше хромой акушер, он дежурил в тот день), — ничего с тобой не случится, ни сейчас, ни в следующий раз, будет еще несколько безобидных приступов ипохондрии, но потом, — и тут доктор, обернувшись, возвысил голос, — потом, однажды, и это станет настоящим, истинным, и тогда ты застрянешь, увязнешь в настоящей грязи, и не будет тебе спасения. Твой страх сейчас смешон, но придет день, и у него будет своя причина, — кричал пьяный врач, болезненно раскачиваясь, пока Андреутин в спущенных брюках, спотыкаясь, пробирался по длинному коридору между скамеек, на которых теснились кровожадные отчаявшиеся пациенты, каким он был и сам.
Еще множество раз Андреутин Стрибер будет погибать от предсмертного волнения, от притворного умирания, пока предсказание доктора не сбудется, пока не нахмурятся последние облака.
Андреутин и вправду жутко наивен. Знаю я этого метеоролога. Знаю все, что он кузен директрисы, не нужно мне его украденное досье, ни его слабоватая теория о подавленной генетической решетке, я ведь и сам почти не покидал наш маленький сельский полис.
Он, что, думает, я не читал Лолиту? Что я не знаю, как он фотографировал Алису и посылал ее тень сетевым любителям? Что не слышал, как он унизил Наталию? (На моих глазах исчезала, я смотрел, как высыхают и беззвучно лопаются ее губы.) Он, что, правда не верит, что я его знаю давным-давно, еще по распавшейся «Форме»? Глупец и блондин. Настоящий театральный режиссер. Обчистил меня столько раз. Сделал бессмысленными и дурацкими мои сказки на ночь. Засыпал, не дослушав до конца. А теперь я считаю нормальным разговор с человеком в коме. Или с Себастьяном, который познал только боль.