Во время того наводнения, мне кажется, я видел Иоакима, плывущего в той же ванне, заткнув сток большим пальцем ноги, реального в той же мере, как и боящийся холода пингвин Диснея.
В тот момент, пробираясь на цыпочках, я застал Андреутина в кабинете начальника, где он, поверив в воспитательный характер разгона облаков, звонил на горячую секс-линию, по которой изнеженные голоса (из невообразимых дыр) трубили в уши грязными историями, которые ни с кем не случались, или случались, но только с мертвецами. Откуда мне знать?
Было видно, как он прилип к трубке, как пес во время случки, хотя ему блюститель нравственности сапогом сломал хребет. Я не мог сдержаться и однажды отнял у него трубку, подозревая, что он звонит Златице или Наталии, одной из двух моих неподконтрольных женщин, или обеим сразу, чтобы они посмеялись над каким-нибудь моим помрачением, слабым сердцем или над рваным сном. С трубкой в руках я едва пришел в себя, понимая, что моя выходка ни к чему, потому что трубку мне Андреутин протягивал сам, как будто разоружаясь. Я поднес ее к уху и услышал тот же голос. Разумеется, он описывал, как ты лежишь, и две щебечущие русские, наклонив головы, отбрасывают тень на твой член. Мне стало так стыдно, как не было с детства. Я выпустил трубку, она повисла, и молча вышел в коридор. Голоса на лестнице звучали все громче, сирена монотонным звуком давно оповестила об окончании тревоги. Я не оборачивался. Клянусь, я слышал, как надо мной смеется фикус.
Андреутин Стрибер был не из тех заключенных, которые переписываются (один так даже женился, то есть, женщины это любят, носком ботинка шимми в лицо), но он умел разговаривать с записанными на пленку голосами, прерывавшимися неземными вздохами и тяжкими стонами, он всегда попадал на одну и ту же, хотя, гарантирую, набирал номер наугад, поклевывая цифры, как птичка.
Говорю, это все были дразнилки, детские забавы.
На меня, поверь, женщины обращают внимание, несмотря на мой гандикап как соблазнителя. Я не жажду порнографических протезов. Просто выделяюсь, фальшиво исполняю гимн, благодарственную песнь, не могу взять верхний регистр, потому что я карликовый кипарис, сломанный гипсовый макет Триглава. И это мой грех? О’кей, я от него не бегу.
Я беру щепотками у природы, как соль. Например, ты можешь сказать: я знаю отличного попа, который хочет, чтобы его похоронили в Диснейленде, и я остановлю тебя, и выхвачу из твоей истории только отличного попа, и сделаю из него картину, икону, святого. (Этот отличный поп, наверное, брат того самого монаха, который бежит, сестра аморальной монахини, низменный отче наш…)
Нет, я не хотел бы оглушать тебя гадостями, не оправдываюсь, кивая на грязный мир, на липкие дверные ручки, на дурной запах ближнего. Я никогда не прятался. То, что ты обо мне мог услышать, это история болезни, правда, неизвестно, чьей. Теперь, когда идея сценической исповеди рухнула, могу сказать тебе, почему я здесь.
Не знаю, насколько ты сможешь увидеть или почувствовать, но я, несмотря на свою монументальную фигуру, респектабельный живот, из которого торчат короткие конечности (как меня описывают недоброжелатели), несмотря на мой покрытый коростой подбородок, плохие зубы и отечный мозг, все-таки необыкновенно привлекателен, отличный поп, как мне кажется. Жена начальника — всего лишь один пример моего пассивного донжуанства, моего нерастраченного потенциала Казановы. Может, в том и состоит очарование, что я ничего не предпринимаю. Они сами липнут, просто не дают мне вздохнуть.
Потому я и прежде все время сидел взаперти. Появлялся только в обществе Наталии, моей невольной телохранительницы. Сам я редко выходил, разве что изредка вылезал на стерильное солнце, или на почту за углом, отправить письмо без подписи.
Ты, наверное, уже узнал меня, я не извращенец, который анонимно сообщает публичным персонам о масштабах блуда их жен. (Хотя бывало и такое, но всегда честно, под присягой.) Поверхностный наблюдатель мог бы назвать мои действия нескромностью или трусостью, напротив, это была особая форма бунта, бескорыстного участия в преображении мира, поиск истины, невзирая на анонимность героя. Это была такая тонкая настройка действительности, исправление жизни, не требующее благодарности и наград. Я жертвовал собой от всего сердца, ради взятого на себя обязательства…
Я указывал на различные промахи, ляпсусы, странности, по-человечески предупреждал, позволяя свинству на наждачной бумаге или маленьким кучкам собачьих экскрементов превратиться в символы, в вечность. Потому что, если бы я свои политические и пророческие послания высказывал прямо — я был бы убогим памфлетистом, но, поскольку я облекал их в метафоры, то стал еще одним литературным возмутителем спокойствия, еще одним чистым критиком неистового разума. Я писал многим высшим и низшим чиновникам, влиятельным личностям, правительственным и неправительственным исповедникам, всем, кто задевал меня, всем, кого смог припомнить, военным экспертам, руководителям международного сообщества, эволюционистам и радикалам, ясновидящим старухам, мобильные телефоны которых звонили в прошлое. В конверты я запихивал перечни наградных конкурсов коммунальных и космических проблем. Кто-то должен был это заметить, отнестись ко мне серьезно.