В тот вечер Борька впервые рассказал мне о своем немце.
Потом не раз в дальнейшем нашем многолетнем общении так или иначе вспоминал он своего немца. Этот немец стал для меня привычен, будто старый родственник, то и дело встречающийся на перекрестках жизни.
Борька жил с матерью в деревне. Неподалеку от Рыбинска. Там пленные немцы строили железную дорогу. Мать Борьки пригоняла конвойным цистерну с питьевой водой. Часто и он увязывался за ней.
Борька любил наблюдать за пленными. То есть что значит любил? Слово «любил» не могло стоять тогда рядом со словом «немец». И даже не то что было ему интересно смотреть на них, хотя он смотрел на них неотрывно: тяжелое любопытство было в его взгляде. Он видел, что они люди, но он понимал, что они какие-то другие люди, не такие, как наши, что все они с т р а ш н ы е люди. Война ожесточила не только взрослых.
Он замечал, что работали они быстро, точно, что переговаривались спокойно, деловито, и это были совсем не те лающие голоса, пугающе знакомые по фильмам и радиоспектаклям. Да и вообще, как ни хотел, он ничего страшного не мог найти в них, хотя и искал все время. Усталые, мокрые от пота, в выцветших френчах, они выглядели скорее измученно, чем устрашающе. Но он постоянно, ежесекундно держал в голове: «Это они убили отца».
Он уже не вспоминал другого: ленинградских дистрофиков, которых привезли в деревню для поправки, с маленькими, ссохшимися головами, коричневыми лицами, не вспоминал он и плач баб из его деревни, однообразный, жуткий, вспыхивающий то в одном, то в другом доме и тянущийся бесконечно… Это вошло в него с первыми проблесками сознания, но не об этом он думал, глядя на них. Тогда все сузилось и сошлось на одном: «Они убили отца». Впрочем, не было известно, убит ли, написано было по-другому: «Пропал без вести» — и потому и мать ждала и он, но уже война кончилась и уже все говорили, что ждать бесполезно.
Он то вспоминал, то забывал отца. Вот он сидит у отца на коленях, они пьют молоко, вот отец на комбайне, комбайн раскаляется и дрожит. Вот они на улице с отцом слушают репродуктор. И он спрашивает отца: «Там что, человек сидит?» А отец смеется и качает головой. Помнит он отца и в гневе. Отец кричит громко, бьет по столу так, что хлеб прыгает, и кажется, все разорит сейчас и порушит, а он лежит на печке, но не боится, знает: отец все может разорить, а его не тронет.
И помнит, кажется, даже уход отца. Отъезд в грузовике в город, помнит, как мать взобралась в кузов, как оголилось ее колено и как с высоты кузова она глянула ужасными, бесцветными глазами на Борьку, будто и она покидала его насовсем. Отец втянул ее силой, решительно подмигнул Борьке. И крикнул, улыбаясь: «Борька, сынок!»
Первый раз он так назвал его — «сынок», обычно просто Борька да Борька.
И покатила машина, подняла пыль, уже и не видно почти, только здесь, на пустоши, гармошка взвизгивала, замирала, снова расходилась, будто в истерике, никак не могла остановиться.
Еще много чего об отце помнит Борька, и мать медленно, по слогам читала ему отцовские письма, два года читала, а потом письма перестали приходить.
И вот теперь он наблюдал за немцами: переговариваются, стучат лопатами, расчищают завал, греются на солнышке. Люди как люди, только говор не русский.
Однажды Борька сидел у цистерны с водой. Подошел немец, худенький, рыженький, как клоун, попросил воды. Конвойный не слышал, дремал, пригревшись, сидел на земле, чего не полагалось по уставу. Борька же обстругивал ветку. «Вассер, вассер», — вежливо просил немец и показывал глазами на цистерну.
Борька не хотел будить конвойного. Он сам мог дать немцу кружку, но сделал вид, что не понимает, не хотелось ему, чтобы немец пил, незачем ему… Снова попросил немец воды, и вновь Борька не моргая, молча смотрел мимо светлых, словно бы больных глаз. И тут что-то независимое, отдельное от Борьки, как бы не он сам, а какая-то пружинка в нем дернулась, и рука его сама собой потянулась к кружке. Нацедил Борька воды. Пленный бережно взял кружку, долго, медленно пил, тяжело дыша, екая, морщась от наслаждения.
Он поставил кружку, кивнул Борьке и вдруг, опустив глаза, жестом попросил ветку, которую обстругивал Борька, и ножик. От растерянности Борька дал. Немец присел и сидел так, методично работая ножом, не разгибаясь. Минут через пятнадцать он вернул Борьке не ветку, а тоненький мундштучок для курения, только дырка была плохо вырезана: времени было мало, да и нож тупой.