Выбрать главу

Примерно в это время, в шесть часов нашего, я уже построился вместе со всеми, но меня в последний момент вычеркнули из списков той команды. Я им не подошёл по здоровью и остался ночевать на Угрешке. Мне немедленно надо было сообщить об этом матери, которая дома мучилась неопределённостью, – было чем мучиться, усмехнётся какой-нибудь мудак, и я объясню ему, что было, было! ибо у нас в семье вообще очень крепкие связи между всеми, все вечно друг за друга с ума сходят, я сам понимаю, как всё это смешно и уязвимо, но что ты будешь делать! сам издеваюсь над этими интеллигентскими семьями, в которых все друг на друга орут, скандалят, рыдают из-за позднего возвращения любимого чада, которое и рвётся из-под этой опеки, и не мыслит себя вне этого купола над собой, – короче, я-97 в отличие от меня-87 никогда и ничего не берусь объяснять мудакам. Мне надо было позвонить, не злите меня. И я умолил какого-то офицера пустить меня в канцелярию Уг-решки – только на два слова, сказать, что всё нормально, но из команды меня вычеркнули и я ещё не уехал.

Мне пришлось соврать, что дома все больны, и меня царственным жестом допустили к ярко-красному телефону. Я успел только сказать, что меня не взяли в команду, – на другом конце провода мать, кажется, только и поняла, что сам я страшно напуган, и повторяла со слезами: «Димочка! Димочка! Маленький!» – заметьте, маленькому девятнадцать лет, он уже бабу один раз обрюхатил, – но сейчас я был действительно маленький, руки у меня тряслись, а у матери был голос раненой птицы. За что ей, Господи?

Я собирался ещё что-то говорить, повторял – мама, всё нормально, мама, всё нормально, – когда истекло моё время и офицер стал хватать меня за трубку. Я машинально отвёл его лапу, и это его взорвало.

– За руки хватать! боевого офицера! – кричал он, всё более распаляясь, и рядом с ним распалялся красный телефон, на рычаги которого он с силой шмякнул трубку. – Блядь! Я Афганистан прошёл! – и кричал он об этом так, что было совершенно ясно – никакого Афганистана он не прошёл, так и торчал всю жизнь на административных должностях в местах вроде канцелярии на Угрешке, а боевые действия его ограничивались тем, что он отбивался от комиссий на каком-нибудь продскладе, – но ему надо было себя завести. Он за шкирку вышвырнул меня из канцелярии, как щенка, и наказал проходившему мимо сержанту не разрешать мне спать до тех пор, пока я не вымою пол в одном из спальных помещений на втором этаже.

В этот момент я уже окончательно уверился, что всё происходит не со мной, сработал спасительный наркоз, и я был совершенно убеждён, что теперь всё будет прекрасно. Раз так хреново начинается, дальше обязано быть прекрасно. В некотором смысле так оно и оказалось, тем более что в этот момент, возя по жёлтому от пыли полу мокрую красноватую рогожу, я в очередной раз умер, как умер однажды в детстве в первом классе, а потом ещё один раз в десятом, а потом один раз на втором курсе, когда узнал, что есть другой, – в общем, матрёшка пополнялась всё новыми и новыми оболочками, но какая-то одна, самая маленькая, всё ещё трепыхнётся до сих пор: она, вероятно, и есть моя бессмертная душа.

Но теперь я уже пил с отцами города, и по случаю их прибытия внесли крепкое: обычно группе подавали вино, но тут, в виде особой милости, был внесён parroch, как в этой части Швейцарии называется очень крепкая, градусов сорок пять, сливовая или яблочная водка. По чистоте и ароматности она превосходит всё, что я пил до сих пор. Пусть это непатриотично, но я предпочитаю parroch всему, что производится в России, кроме разве самогона из сахарной свёклы, какой я пил у великого питерского поэта Нонны Слепаковой по случаю своего дембеля. Отвяжись, я тебя умоляю, сказал я вслед за другим великим швейцарцем и погрузился в ароматные волны parroch’а – старика Парыча, как мы называли его впоследствии. На пятой рюмке я понял, что всё в моей судьбе было на редкость гармонично и целесообразно.

Люцернское озеро, на берегу которого мы сидели, блестело нефтяным блеском. Близ берега высилась деревянная крепость – точная копия древней. Далёкие огни того берега дробились в воде и потому шли двойным рядом – сверху чётким, снизу размытым и как бы зыблющимся. Липы вдоль набережной всё ещё слабо пахли. Также слабо, но от того не менее отчётливо проступали над фонарями звёзды, складываясь в несколько смещённый, но в целом привычный рисунок северного неба. Мир держался в дивном равновесии, дышал божественной гармонией и справедливо воздавал мне за позор и страх десятилетней давности – воздавал многократной сторицей, ибо что значит какая-то Угрешка в сравнении с Альпами!