Иногда на меня находило вдруг желание собрать вещи и вернуться в горы. Если честно, я все время об этом думал. Трудно было оставаться, зная, что она меня ждет. Но это было все равно что мираж: я знал, что совесть моя не успокоится, пока я не выясню, что случилось с отцом.
Каждый день я пел для покойной девушки, как и обещал ее матери. Каждый день брал гитару и играл какую-нибудь песню. В эти минуты я чувствовал особую связь с ней, что-то торжественное и необычное. Томеу был прав. В камне высекают, чтобы помнить. И я навсегда запомнил ее надпись:
Кармен Форт Каналс
12 апреля 1920 – 9 сентября 1938
Несмотря на свою молодость, бедняжка Кармен не жила. Она была больна и слаба, а жизнь, о которой она мечтала, проходила за окнами. Меня осенило, что я был частью этой жизни. Важной частью, если верить ее матери. Надо же, мы и не догадываемся, что значим для чужих людей, не знаем, что люди берут от нас и что мы берем от них. Если бы я знал, я взглянул бы на ее окно и помахал. Когда столь малый жест значит столь многое, он становится почти обязательным, словно долг перед самим собой. Но как я мог помахать ей, если всегда смотрел на башмаки? Я утешал себя мыслью, что воплощал мечты девушки, сидевшей у окна двумя этажами выше и грезившей о том, чтобы летать.
Допев и разволновавшись более, чем готов был признать, я шел по кладбищу. Ничего не хотелось. Такое часто со мной бывало. Закончив петь, я чувствовал в себе пустоту, которую необходимо было заполнить. Чувство было неприятное, как не была “приятной” и моя музыка. Она была честной, мучительной, глубокой и очень-очень личной. Настолько личной, что трогала каждого. Так выходило само. Я лишь жаждал облегчения, жаждал докричаться до мира, выразить себя – тем единственным способом, которым умел. Единственным действенным способом. Честнее всего я бывал в те минуты, когда держал в руках гитару.
Я дошел до северной окраины кладбища, ближайшей к лесу, где высился небольшой холм, с которого был виден порт Барселоны и часть города. Я любил наблюдать портовую жизнь, мечтая подняться на борт одного из этих стальных гигантов и уплыть далеко-далеко. Желательно в Уругвай.
Я любил пасмурные дни, потому что все казалось более настоящим, а синее море превращалось в беспокойную массу. Море… Хлоя грезила о нем, а я едва его замечал. Мне казалось, что о нем слишком много говорят. Поэты и музыканты называли его чудесным и волшебным, сам капитан Немо чтил его и шел по нему, как по тысяче жизней – или по двадцати тысячам. Но было ли море подлинным? Оно обладало характером, страстью, силой, крушившей самые суровые скалы, но цвет его – лишь отражение света, пробивающегося сквозь облака. Его волнения объяснялись силой ветра, а загадки – капризами луны. Холодным оно было потому, что начинались снегопады, а теплым – благодаря летнему солнцу. Какова природа самого моря? Может, она заключается в способности проявлять сущность окружающих предметов? Не таков ли был и я? Все мы? Сложное и неизменное сочетание причин и следствий, делающих нас такими, какие мы есть? Нет, я не был подобен морю. Я поклялся, что не отдамся на волю волн. Не жизнь меня изменит, а я изменю жизнь. Просто потому, что мне это по силам.
Взволнованный этими дурацкими мыслями, я поднялся на пригорок и спустился с другой стороны. Я прежде не бывал здесь, густые заросли кустарника свидетельствовали о том, что и никто не бывал. Я пошел дальше, пока не наткнулся на знакомые грибы. Это были ложные соплюшки. То есть очень ядовитые. Хлоя утверждала, что они растут только в Пиренеях и только на определенной высоте. Хотел бы я показать их госпоже всезнайке, чтобы она убедилась, насколько ошибается!
Я двинулся вдоль грибницы и дошел до группки покосившихся памятников. Похоже, они были очень старыми, потому что их растрескавшиеся плиты были непривычно низкими, доходя мне от силы до колена. А из-за их удаленности казалось, что они не имеют к кладбищу никакого отношения.
Буйная растительность и обвивший камни плющ прятали от взора имена. Я расчистил ближайший памятник, но на нем не было ни единой надписи. Камень был чист. Ни имени, ни даты…
Мне сделалось не по себе. Не столько из-за могил, сколько из-за самого места, от которого волосы на затылке вставали дыбом. Еще не пробил полдень, но в этом тенистом углу, казалось, царила ночь. Я отодрал плющ от двух других памятников, но и на них ничего не увидел. Мне стало любопытно, я убеждал себя, что бояться глупо. Эта робость была скорее свойственна тому мальчишке, каким я был до войны. Но тут порыв ветра взвихрил опавшие листья, и я понял, что в конечном итоге новый я не очень-то отличаюсь от себя старого. Пристыженный, я торопливо сбежал из этого пугающего места.