Завернув за угол дома, Андрей Данилович постоял возле грушевого дерева, похлопал ладонью по жесткой коре и с грустью подумал: «Стареет дерево. Гибнет». Давно надо было спилить грушу и сделать в корень прививки, но всегда ему было жаль ее — одно из первых деревьев в саду. Теперь и смысла в этом нет никакого — скоро все станет здесь уже не его, а чужое... Хотя, что это значит, не его, неожиданно возмутился он, другие люди будут жить в доме. Хорошо бы, если б для них заново ожила груша.
Он тут же махнул рукой: все равно спиливать грушу и делать прививки время уже упущено — наступило лето.
Подумав так, Андрей Данилович недовольно засопел, оглянулся и с укором покачал головой. Во дворе ржавым холмиком возвышалась куча навоза, уже рассыпавшаяся пылью, прахом. Привез он навоз в сад больше месяца тому назад, а все еще не собрался раскидать его под деревья.
Тошно стало от самого себя; как же так получается? В саду он бывает и утром и вечером и вроде все подмечает: видит весной, как курится, парит, оттаивая, земля, а если приложит к земле ладони, то и ощущает, как она набухает, дышит, живет и, кажется, даже улавливает глубоко под почвой журчание и звон ручьев, речь земную, понимает ее и уже наперед знает, когда придет пора делать прививки на яблони, когда сад опушится молодой зеленью... Но все последние годы работает он в саду мало и не в срок, а только по настроению.
Сад, пока еще молодой, с не окрепшей листвой на деревьях, продувал легкий ветер. Дул он со стороны речки и приносил с собой свежесть, утреннюю прохладу воды. Постояв на ветру, Андрей Данилович встрепенулся, пошел в сарай, взял там ведра и принялся таскать навоз в глубь сада, под яблони, подкапывая под стволами землю и смешивая с нею эти распадавшиеся прахом остатки навоза. Работа разгоняла по телу кровь, грела, тяжеловатая голова прояснилась, перестала побаливать, и он уже чувствовал, что сегодня, как часто это бывало после такой зарядки в саду, у него долго будет устойчивое настроение. Куча скоро сошла на нет, и он крепко постукал краями ведер о землю, сбивая остатки навоза.
Решив отдохнуть немного, он сел у стены дома на сосновый комель. Отрезанный когда-то от поваленного дерева и пнем торчащий теперь под окнами, комель был гладок, как кость, с него давно отпала последняя кора, он потемнел до цвета тесаного камня и прочно — будто врос в нее — вдавился в землю. Привезли его, когда в саду росли только смородина да рябина; теперь густая листва сада приглушала летом посторонние звуки, и в саду порой забывалось, что рядом большой суматошный город с людными улицами, с дымом далеких заводских труб за высокими крышами, с воткнутой в небо иглой телевизионной вышки... Он любил отдыхать на этом комле, укромно примостившемся под кроной дуплистой груши: создавалось впечатление, что он совсем отгораживался от городской суеты.
Сидя на почерневшем срезе комля, он поглядывал на густую траву под ногами, по-молодому сочную, влажно-зеленую, и боролся с искушением вынуть из кармана брюк письмо матери и перечитать. Но зачем? Он и так знал его наизусть и даже видел из-за него дурацкий сон. Но в руке зудело, она вроде сама собой все норовила скользнуть в карман, и он не выдержал, вынул письмо и разгладил на коленях его смятые листки.
«... А с севом у нас этой весной живо управились. Опять все Витька Голубев выдумал: перенял из газет какой-то ипатовский метод, и трактора по полям все кучно бегали, друг за дружкой, то плуги прицепляя, то бороны, то сеялки. А зимой нашему Виктору Ильичу Звезду Героя дали. Это за прошлый год, когда в страду по пятьдесят и более центнеров зерна с гектара снимали. Пересчитай на пуды, оно сколько будет, и все это Витино зерно дало, с которым он всю жизнь возился. Отродясь старики не припомнят таких урожаев. И людям и себе хлеба полной мерой засыпали».
Дом Голубевых стоял в деревне по соседству с домом родителей Андрея Даниловича. Обе семьи даже состояли вроде бы в дальнем родстве — так себе, седьмая водица на киселе. Жила легенда, что какой-то их общий предок славился своеобразным умением точно определять время сева: сойдет якобы на пашню, зачерпнет горсть рыхлой земли, пришлепнет ладонью на лысое темя, постоит молча, прислушиваясь к каким-то глубинным своим ощущениям, и скажет — пора сеять или еще стоит выждать.
Собственно, все в деревне, носившие фамилии Голубевых или Лысковых, наверное, при желании могли отыскать общих предков, но две их семьи роднила еще и одержимая чудаковатость.