Дед Виктора Ильича любил возиться в огороде и потешал все село то тыквой непомерной величины, не обхватишь, то нелепым, смешным огурцом, похожим на загулявшего — все трын-трава — мужика, то помидорами, не круглыми, как у всех, а длинными, точно он упорно вытягивал их все лето... Вряд ли он пытался извлечь из своих забот какую-то особую пользу, скорее всего, двигало им любопытство, но огородничеством он в тех местах себя прославил, так же как и дедушка самого Андрея Даниловича, посадивший в овраге сад. Откосы оврага за селом из года в год оползали, овраг вгрызался в пахотные земли... Сколько же упрямства, труда надо было, чтобы взрастить в том овраге сад?! И солнца мало, и земля не та... Но дед таки вырастил сад и даже стал собирать яблоки величиной с кулак.
Погиб дед в первую мировую войну. А овраг за деревней до сих пор называют Лысковым садом.
Чудаковатостью отличался и отец Андрея Даниловича. Еще до колхозов он увидел в большом селе трактор и так удивился, так долго, кругами, ходил возле него, робко трогая пальцами то колеса, то кожух, что, похоже, тогда слегка и тронулся: скоро в деревне все знали — он лелеет мечту купить трактор. Купить он, понятно, его не смог, зато в их колхозе отец стал первым трактористом. По тем временам у него была вполне современная машина, но с годами трактор его постарел — стал темным, с черной, закопченной трубой и большими колесами с полустертыми зацепами... Но от новой машины отец напрочь отказывался, все неустанно возился с колесником, все что-то подкручивал, подлаживал, и трактор, словно в благодарность, наперекор всему, тянул и тянул трудовую лямку — без простоев, без длительного ремонта. Когда упразднили машинно-тракторные станции, отец сел в правлении колхоза у печки и заявил, что не сдвинется с места, есть и пить не будет, если не пообещают купить колесник. Ссориться с ним не хотели и уступили. Да и отдали колхозу этот колесник, можно сказать, даром — все равно пошел бы на металлолом. А отец на нем до сих пор то силос на фермы подвозит, то воду на полевой стан... Мать как-то писала: «Один молодой тракторист пошутил: «У тебя, дед, — сказал он, — трактор такой ретивый да прыткий, что я в него аж влюбился и обязательно его у тебя как-нибудь темной ночкой украду». После этого отец стал заводить на ночь колесник к себе во двор и привязывать его к столбу веревкой, как лошадь».
Соседский Витька, не дававший покоя последние годы, похоже, был под стать тем дедам. Память высветила далекое: в одну из редких поездок к родителям бродил Андрей Данилович окрест деревни, отстраненно, как чужое несчастье, подмечая по низкорослости хлеба, по полупустым колоскам явный недород на полях, и думал о том, что зимой надо будет своим в деревню почаще отправлять посылки. За березовым колком он и застал Виктора Ильича, совсем тогда молодого агронома, на его опытном участке поля по величине не более их двора; зато густая пшеница на том участке доходила до подбородка, а колосья величаво клонились от тяжести зерен.
Завидная поднималась пшеница, но, когда Андрей Данилович полушутя сказал, что с такой пшеницей можно и в ученые выбиться, диссертацию защитить, Виктор почему-то даже посерел от злости.
— Один деятель с такого опытного участка аж в академики скакнул. А урожайность кругом до сих пор, козе даже смешно, по семь-восемь центнеров... — сказал он и хмыкнул. — Сюда я могу любые удобрения в узелке принести и защитить пшеницу от любой погоды. А как вокруг это сделать? — Он прищурился и добавил: — Надо такое зерно, чтобы не очень в защите нуждалось... — И помрачнел, ушел в себя, еще бормотнув: — Удобрений тоже вот хороших нет и много чего еще, так что пока нам не до диссертаций.
По внезапной стесненности в груди, по тому, как заныло под сердцем, Андрей Данилович понял, что соскучился, истосковался и об отце, и об их доме в деревне, о сеновале со щелястой крышей, сквозь которую ночами просвечивали звезды, и даже о простой еде — о горячей картошке в «мундире» с солью и холодным, из подпола, молоком. С умилением, но сначала призрачно-смутно, как урывки из полузабытого, по-детски легкого сна, стала вспоминаться жизнь в деревне... Двор у них был просторный и чистый, обнесенный высоким тыном. Чинил как-то отец по весне тын, старые колья заменил новыми, свежие жерди оплел тычинником из гибких ивовых лоз, а когда совсем потеплело и стала подсыхать земля, на одном колу вдруг ожила, зазеленела несрубленная ветка, и нестерпимо жалко было позднее смотреть, как медленно чернеют и жухнут, скручиваясь, на этой ветке листочки. Половина двора, свободная от строений, прорастала в мае упруго-мягкой травой. Летом, раздевшись до трусов, он любил здесь лежать и печься на солнце, пока не станет жарко и не сомлеет тело, пока не зазвенит в голове, а потом пройти огородом, осторожно ступая босыми ногами по комьям земли меж грядок, перепрыгнуть через плетень и залезть в речку, всегда прохладную в этом месте, укрытую от солнца густым кустарником. За другим, пологим, берегом виднелось гумно с поломанным навесом, с конной молотилкой, с веялкой и далеко проглядывалась торная дорога. Она шла по краю пашни: жирной, синевато-черной — ранней весной, летом — в нагретом золоте пшеницы, зимой — с ржавыми островками жнивья на снегу. От дальней околицы в пашню вгрызался овраг, венчавшийся Лысковым садом. Во время цветения яблонь казалось, что опустилось туда белое облачко, зацепилось за откосы оврага и парит над самой землей.