— А вот так, Клава, как ты учишь, я никогда не умела делать.
— Но не замуж же тебе за него выходить?
— Замуж? — мать словно запнулась за это слово и ненадолго задумалась. — А почему, собственно, и не выйти за него замуж?
— Опомнись! Ты же член партии!
— Партию ты сюда не впутывай. Партия здесь вовсе ни при чем, — рассердилась мать. — Удивительное дело!.. Когда я разговаривала с секретарем обкома, так он рассуждал как-то иначе.
— Сарычев, пойми это, еще не все, хоть он и секретарь обкома. Хватишь лиха, тогда и поймешь.
— А вот пугать меня, Клава, не надо, — тихо ответила мать.
— Хорошо. Ладно. Оставим партию в покое. Учти только, если ты такое выкинешь — потеряешь подругу.
В конце зимы, или, может, немного позже Аля получила письмо от мужа и весь вечер — пока домой не пришла, мать — нервно ходила с ним из комнаты в комнату; походила туда-сюда, не закрывая двери, потом присела на стул у окна и принялась складывать письмо странным образом — сгибала и сгибала листок узкими полосками, тщательно приглаживая пальцами места сгибов, словно хотела сделать из письма бумажную гармошку или веер.
Вернулась с работы мать. Аля долго и настороженно на нее посматривала, как будто решалась на что-то ответственное, наконец сказала:
— Оля, я получила письмо от Сергея. Он скоро демобилизуется.
— Правда?! — обрадовалась мать. — Очень хорошо.
— Так-то оно так... — Аля посмотрела на нее внимательно. — Но, Оля, младенцу ведь ясно, к чему у вас с Робертом Ивановичем идет дело.
Вскинув голову, мать с удивлением глянула на сестру.
— Ага, понимаю тебя... Понимаю, — она покивала и нахмурилась. — Ты хочешь сказать, что всем нам будет тесно в доме?
— Разве в тесноте только дело?
— А в чем еще? — быстро отозвалась мать. — Ведь твой Сергей воевал не с немцами, а с японцами...
— Ты что это, Ольга, как будто из себя выскочить хочешь, — заволновалась Аля. — Просто я хотела с тобой поговорить, обсудить все.
— Обсуждать нам, кстати, и нечего, — отрезала мать. — Никого стеснять я не собираюсь. Уже вела разговор — мне обещали квартиру.
3
В новой квартире я выдал отчиму такое, при воспоминании о чем меня потом всю жизнь обдавало жаром стыда.
Привыкнув к старому дому, я тосковал по нему, мне не хватало просторного двора с густыми кустами сирени под окнами, с высокой травой и огромными лопухами у забора, вспоминались скрипучие ступеньки деревянного крыльца, сумрачные сени, просторная прихожая, где тоже порой пели половицы, а главное, я сжился с постоянной суетой большой семьи, обитавшей под одной крышей, — без топота детей, без ежедневных разговоров, а иногда и споров взрослых, без их толкотни в кухне жизнь втроем в тихой квартире казалась пресной, пустой; правда, сначала пустоту заполнял отчим: чтобы постоянно наблюдать за ним, держать под прицелом глаз, я из школы торопился сразу домой, отказываясь от игр с ребятами, и дома встреч с отчимом не избегал, наоборот — искал их, а если готовил уроки, то чутко прислушивался ко всему, что происходило там, за дверью моей комнаты.
Странное дело, но чем ближе узнавал я Роберта Ивановича, чем больше подмечал новых для меня черт его характера, пытаясь выявить то особенное, отличительное, что должно было его роднить и с теми пленными немцами, которые когда-то рыли траншеи для водопроводных труб недалеко от старого дома, и с виденными в кино, тем более он в моем сознании от них отдалялся: от него не пахло чужим горьковатым запахом, язык его был не лающим — он говорил нормально, как и все люди вокруг, отчима трудно было представить играющим на губной гармошке или делающим колечки из двугривенных и пятаков и тем более меняющим эти поделки на куски хлеба...