Гости рассаживались за столом, разговаривали, шутили, смеялись, голоса их сливались со звоном посуды, с погромыхиванием стульев, и комната наполнилась праздником.
Но приехали еще не все, и мать, кого-то поджидая, часто выходила на балкон: между углом стола и стеной проход был узким, она прямо-таки проскальзывала в него, вытягиваясь на носках во весь рост и высоко подымая грудь; она попадала в самый поток света и тоже словно таяла в нем, казалась совсем хрупкой девушкой.
Наконец там, под балконом, хлопнула дверца машины, и мать заторопилась в комнату:
— Аркадий Дмитриевич приехал...
И странное дело: сказала она это почти шепотом, а в комнате стоял гул, но остальные сразу услышали и примолкли, как школьники, когда в класс входит учитель.
Сняв телефонную трубку, мать лихорадочно набрала номер и заторопила кого-то, чтобы немедленно, тотчас же, вот прямо сейчас ехали за певцом.
Теперь все были в сборе. Аркадий Дмитриевич, высокий пожилой мужчина с белыми блестящими волосами — именно белыми, какими-то серебряно-белыми, а не седыми, — вошел в комнату на шаг впереди матери, открывшей ему дверь, со спокойной вежливостью поздоровался со всеми и прошел на отведенное для него место, проделав тот же путь, что и мать, когда выходила на балкон — протиснулся в узкий проход.
Свободным остался один стул, во главе стола — для Виталия Сумского.
Певец появился скоро, так что никто заскучать не успел. Шагнув за порог, он приостановился, единым взглядом охватил всю комнату, затем, как по сцене, сделал вперед несколько быстрых коротких шажков, кивнул направо и налево, резко встряхнул головой, закидывая на затылок распавшиеся волосы, и сел за стол спиной к открытой двери балкона; дуновение воздуха чуть шевелило его длинные легкие волосы, а свет в них, казалось, слегка запутывался.
Разговор за столом уже завязался и развивался какое-то время точно по заранее набросанной схеме... Когда все выпили по первой рюмке и закусили, успев за это время рассмотреть певца, сидевшего совсем близко, а не стоявшего где-то там, высоко на сцене, то Аркадий Дмитриевич спросил Сумского, случалось ли ему раньше бывать на Урале. Тот быстро и будто заученно ответил: «К сожалению, не случалось, только по книгам знал о вашем замечательном крае и всегда мечтал побывать». — «И как вам у нас показалось?» — «О-о, знаете, — певец словно бы в изумлении широко развел руками, — действительность превзошла все ожидания!» Ясное дело, он знал, кто в тот вечер собрался, поэтому и на следующий вопрос: а что больше всего понравилось в городе? — ответил без запиночки, как надо: «Народ ваш, честные труженики. Рабочие, интеллигенция... Оказывается, они не только по-настоящему работают, но и умеют наслаждаться искусством». От удовольствия гости даже заерзали, и по комнате прокатился дробный стук стульев.
Тогда и растаяла некоторая скованность, певец всем понравился, а Аркадий Дмитриевич попросил:
— Может быть, вы нам что-нибудь споете? Если, конечно, не устали от бесконечных концертов... Все мы тоже любим искусство, хотя и не часто выпадает время ходить на концерты.
Остальные загалдели, захлопали:
— Просим, просим, — и отставили недопитые рюмки, притихли в ожидании.
Виталий Сумский упрашивать себя не заставил, с готовностью потянулся за гитарой с двумя деками, поставил ее на колени и впервые за вечер ссутулил прямую спину. Осторожно перебрал струны, пробежал по ним гибкими пальцами, словно пробуя — не расстроилась ли гитара, слушается ли его? Ожидая чуда от необычного инструмента, я испытал легкое разочарование: ничего особенного, показалось даже, что простая, с семью струнами, гитара Роберта Ивановича звучнее. Перегнувшись через спинку стула, я посмотрел в уголок за буфетом, где она висела, но ее там не оказалось — лишь гвоздь торчал из стены. С удивлением оглядев комнату, я вдруг увидел гитару на новом месте, на открытой стене — как раз напротив певца. Когда ее туда перевесили? Зачем? Похоже, сделали это недавно, перед самым приходом гостей: гвоздь был вбит новый, он блестел в ярком свете, а на полу у стены угадывался беловатый след осыпавшейся штукатурки. Гитара в руках певца между тем зазвучала определеннее, звуки ее стали складываться в нехитрый мотивчик популярной песни, распространившейся той весной по городу с силой лесного пожара: «Помнишь, мама моя, как девчонку чужую я привел тебе в дочки, тебя не спросив...» Песню эту постоянно пели в садах и скверах, на улицах, мурлыкали в троллейбусах и трамваях, она забила всем уши, навязла в зубах, и если бы Сумский стал ее петь, то явно бы дал осечку. Но он не стал, вовремя заметив набежавшую на лица гостей тень, всего лишь проиграл мотивчик и с силой ударил по струнам всеми пятью пальцами, будто поставил точку, похоронил песню под каскадом беспорядочных звуков. Уселся удобнее, как бы встряхнулся, и тогда одну за другой стал исполнять давно полюбившиеся всем песни: «Бьется в тесной печурке огонь...», «Жди меня, и я вернусь...», «Синенький скромный платочек...» Голос у него был слабый, с какой-то еле заметной хрипотцой — когда певец его напрягал, то на шее обозначалась вена, набухала все сильнее, синё тянулась из-под скулы за воротник рубашки, потом опадала, бледнела, исчезала под кожей, — и на гитаре Сумский играл так, что она звучала слегка расхлябанно, но все равно он был, конечно, настоящим артистом, и первое, не совсем лестное для него, впечатление быстро сгладилось. Тогда я только смутно догадывался, в чем секрет его обаяния, почему так много народу ходит на его концерты, теперь же представляю это отчетливее: несильный голос звучал интимно, создавалась иллюзия, что Сумский даже и не поет, а разговаривает о сокровенном со всеми вместе и с каждым в отдельности; к тому же песнями военных лет он умело пробуждал дорогую память о трудном времени, вызывал к жизни давно утихшую, осевшую в самую глубину души тревогу, но тревогу-то прошлую, а она вызывала только воспоминания и воспринималась как светлое, сладковато-щемящее чувство с легким налетом грусти... Сидевшие за столом умиленно размякли. Ближайший мой сосед, худощавый мужчина, подстриженный очень коротко, под бобрик, наваливался на спинку стула и, придерживаясь за край стола, тихо раскачивался: Иннокентий Петрович уперся локтями в стол, обхватил ладонями полные щеки и застыл в такой позе, а Аркадий Дмитриевич сидел на стуле боком и клонил голову к плечу... Глаза у всех туманились, выражение лиц было отсутствующим; казалось, что каждый вглядывается туда, в прошедшую тяжелую войну, видит прожитые годы и что-то пристально рассматривает в прошлом.