В кабинете военкома я сидел и молчал, молчание явно затягивалось, и товарищ отца, посматривая на меня с напряжением, сунул в рот новую папиросу, а мне протянул открытую коробку:
— Кури, кури. Не стесняйся.
Машинально взяв папиросу, я привстал и прикурил, но сразу закашлял.
— Да не курю же я совсем, — буркнул и положил папиросу в пепельницу.
Он вроде бы повеселел, лицо разгладилось:
— Верно ведь. Опять забыл, — и похлопал ладонью по личному делу. — Давай мы с тобой плюнем на этот разговор, как будто его и не было. А ты сделай вот что... Забери из военкомата документы и сразу дуй к отцу. Уверяю тебя — оттуда в любое училище без звука поступишь.
Я кивнул:
— Может быть... Подумаю.
Он проводил меня до двери и крепко пожал руку:
— Рад был тебя видеть. Не обижайся, если я что не так на твой взгляд говорил. И не унывай... В конце концов не так уж и важно, кем быть. Гораздо важнее — каким быть.
На улицу я вышел совсем разбитым, как будто бы не сидел все время в мягком кресле, а таскал бревна или тяжелые мешки. Во рту было сухо и горько; опустив голову, я побрел мимо домов. Вдоль улицы росли высокие тополя, тротуар плотно устилали пятна тени и солнца; от ряби кружилась голова и скоро стало казаться, что день потемнел, померк, а все вокруг изменилось: улицы, дома, люди — все стало зыбким, расплывчатым. От пестроты под ногами даже подташнивало, и я оторвал взгляд от тротуара, осмотрелся; день, конечно, оставался таким, каким и был, светлым, солнечным, дома стояли на месте и не качались, по улице, как обычно, шли люди: кто быстрым, деловым шагом, кто — прогулочным... Свернув в небольшой сквер, я сел на скамейку под деревом. Планы и мечты летели вверх тормашками. Но что делать? Взять у матери денег и уехать к отцу? Но повернется ли язык рассказать ей всю правду? До тоски не хватало рядом взрослого умного человека, чтобы посоветоваться и все обсудить.
Ничего хорошего не придумав, я пошел домой.
Дверь открыл Роберт Иванович и обрадовался:
— Заждались тебя. Наконец-то явился. Ну, как, пару белья, ложку, кружку — и в эшелон?
В шутливом тоне угадывалось столько заинтересованности и участия, что я, отвечая, даже сумел улыбнуться:
— Отменяется эшелон.
— Что случилось? — встревожился отчим.
В коридор вышла мать, услышала мои слова и тоже насторожилась:
— Что произошло, Володя?
Самое время было все сказать, я приоткрыл рот и неожиданно соврал:
— Зрение у меня, оказывается, не совсем в порядке, вот и не посылают в училище.
— Зрение... — испугалась мать. — Что у тебя со зрением?
— Ничего страшного, но для пограничного училища не подхожу, — я продолжал врать. — Сказали даже, что в простое пехотное вполне годен, но я туда не хочу поступать.
Соврав матери, я почувствовал не угрызения совести, а облегчение.
— Вот это новость... — она сокрушенно покачала головой. — Что же теперь делать? Время не ждет, боюсь, как бы год у тебя не пропал.
Отчим протестующе поднял руку:
— Не торопи его, дай подумать. Нельзя же за один день перестроиться.
В кухне на столе все было готово к обеду: стояли супница и тарелки, лежали ложки и вилки, в хлебнице горкой возвышались ломтики хлеба; пахло как-то особенно вкусно, и я догадался — мать хотела отметить этот день.
Она никак не могла успокоиться:
— Что же делать? Что же делать?
Со мной творилось что-то необъяснимое.
— Отнесу завтра документы в политехнический институт, — слова эти вырвались непроизвольно.
— А на какой факультет? Это очень важно, Володя, кем быть.