«Фельдшер» уже не сидел за столом, а обрабатывал руку бледного больного, усаженного на дерматиновую банкетку. Я громоздко подъюлил сбоку и забормотал быстро про собаку, про укус, про первый укол. Неплохо бы, мол, продолжить. Склонившись над раненой, грязной рукой, почти касаясь ее невероятно кустистыми бровями, он равнодушно поинтересовался, даже не глянув в мою сторону, а сколько прошло времени с того момента…
Я сообщил. На всякий случай приврав, что событие было не утром, а вечером. Старик, опять же не глядя на меня, сообщил:
— Теперь уже нет смысла.
Раненый вдруг застонал, одновременно матерясь.
Фельдшер наклонился еще ниже, при этом поворачиваясь ко мне спиной.
Глупый, я пытался возмущаться:
— Как это поздно?! Почему это поздно?! Я буду жаловаться!
Мне казалось, что свалившаяся неприятность имеет не только медицинский, но отчасти и общественно-бытовой смысл. Ну, как если бы мне вдруг сообщили, что мне подняли квартплату в сорок раз. Мне было еще невдомек, что это не неприятность.
Это катастрофа!
Только оказавшись в коридоре, я все осознал. Дернулся обратно, как если бы вспомнил что-то важное, недосообщенное прежде и такое, после чего страшный фельдшер мог бы хотя бы чуть размягчить свой каменный вердикт по поводу моей ситуации. Все же был ведь первый укол. Может быть, бешенство слегка оглушено и, пока оно в таком состоянии, его можно добить даже и после четырнадцатого дня? Но еще на пороге кабинета понял, что сказал уже все, и даже в наилучшем для себя варианте, и ответ получил по результатам полного доклада. Но просто так взять и уйти не было сил. Чтобы как-то мотивировать свою задержку, я опять подошел к тусклому плакату и помучил взглядом все четыре имеющихся на нем рисунка в надежде выжать из них хоть какую-нибудь зацепку за веру в то, что возможен все-таки и положительный, хотя бы отчасти, исход страшного заболевания. Пусть в качестве неподвижного калеки, но лишь бы жить… Ничего такого там не было, и в конце напоследок горела угрюмым огнем чеховская цитата — как высочайшая резолюция на страшном документе. Чехов полностью солидаризировался со здешним неприветливым Ионычем.
Наверно, я даже слегка пошатывался, когда шел к выходу, потому что редкие бабульки у гардероба поглядели на меня с удивлением. Выйдя на улицу, двумя большими зевками захватив побольше мокрого бензинного воздуха, я все же сумел возвысить внутренний голос до самого грубого ора: «Да ты что, рехнулся, что ли?! Кто тебе сказал, что собака обязательно больна?!»
И в самом деле. Я потряс головой, и в некоторых местах ее появились обнадеживающие просветы. Даже, что меня особенно обрадовало, появилась способность рассуждать логически. Раз нет возможности предотвратить бешенство… Нет-нет, не так! Раз медицина в этом случае бесполезна… Опя-ать?! Проще нужно. Нужно просто убедиться, что собака здорова.
Как это сделать? Вопрос. Кстати, никакой и не вопрос. Я уже бежал к остановке троллейбуса. На «Красносельской» есть ветлечебница, лечил я там как-то своего такса. Если есть в районе случаи нападения на граждан бешеных собак, там не могут об этом не знать.
Ситуация лечебницы для животных напоминала ситуацию в больнице для людей, только вместо старого фельдшера сидела старая ветеринарка и было значительно чище и уютнее. Сквозь открытую дверь кабинета — на собак врачебная тайна не распространяется — я увидел толстого французского бульдога. Он звонко семенил когтями на железном исцарапанном столе, пытаясь вырваться из объятий сюсюкающей хозяйки. Женщина в грязном халате сунула руку с салфеткой ему под хвост и стала с силой работать пальцами, как будто заводила механическую игрушку. Зверь оскорбленно завопил. Салфетка полетела в мусорную корзину.
— У кобелей это часто бывает, — сказала фельдшер, умывая руки. Потом села за стол.
Француз еще не покинул кабинета, а я уже нетерпеливо нависал над хозяйкой кабинета. По дороге сюда я подготовился и очень хорошо знал, что у нее спрошу. Несколько лет назад я слышал разговор старух у нас во дворе. Внука одной из них цапнула в парке наглая ничейная шавка. Встал вопрос, делать ли ему уколы. «Так мне сказали, что на Москве уже лет тридцать нет никакого бешенства», — запомнил я бодрый бабкин голос. Ребенка не стали колоть, и ничего с ним не случилось.
— Так животное было домашнее? — спросила фельдшер, едва услышав про укус. — Маловероятно.
Тьма, заполнявшая мой организм, стала довольно быстро оседать, как муть в роднике.
— Понятно. Спасибо. Извините, что отнимаю у вас время. — Я благодарно пятился к выходу из кабинета, слова сами лились из меня. — В Москве небось уже лет тридцать пять нет никакого бешенства.