Психологическое отчуждение париев осуществлялось самыми разными средствами и способами. Например, официальной системой оценок различных профессий. Так, плотники из числа сэммин в отличие от «обычных» представителей этой специальности назывались «ёгорэ дайку» (грязные плотники) и их использовали лишь на строительстве «недостойных» объектов — тюрем, публичных домов, при оборудовании мест казни [7, т. I, с. 90]. Отчуждению сэммин способствовал и закон сёгуна Цунаёси, предписавший строгую охрану животных, закон, непосредственно не направленный против париев, однако практически усиливший всеобщую неприязнь к ним и к их занятиям.
К концу XVIII в. увеличилось число приказов, вводивших в качестве обязательных дополнительные знаки внешних отличий париев от хэймин. Так, например, в 1766 г. уже упоминавшиеся правители Такада, а в 1779 г. власти Набэока предписали им ношение отличительных воротничков светло-желтого цвета [75, с. 464]. Париям запретили даже в непогоду пользоваться зонтиками, широкополыми шляпами и гэта.
Для усиления социальной изоляции париев власти стимулировали также и их религиозную сегрегацию. Были запрещены сме-
шанные религиозные общины, и париям пришлось создавать свои храмы, которые обычно были более примитивными и нищими, что еще раз подчеркивало приниженность и сегрегацию сэммин. Кроме того, был издан ряд указов о переводе всех жителей бураку в секту синею4. Собственно, приобщение париев к этой секте началось давно. Существует предание, что еще ее основатель монах Синран выступал с проповедями даже среди презираемых слуг храма Гион [86, с. 88—89]. Причем среди них он нашел якобы наиболее преданных своих адептов. Однако это вовсе не означало, что к XVIII в. все жители бураку стали его последователями. Поэтому указы о запрете для париев религиозного многообразия вызвали в их среде недовольство и отпор.
Пожалуй, наиболее выразительным актом социальной и психологической изоляции париев явился закон, предписавший им в качестве обязательных для них отличительных знаков иметь пришитый к одежде на груди кусок неотделанной шкуры мехом наружу размером около 17X17 см, а ночью носить специальные фонарики или колокольчики [78, с. 53]. Кроме того, в целях усиления полицейского надзора жителей бураку обязали за пределами своих поселений носить на одежде бирки с названиями своих населенных пунктов [65, с. 122].
Вполне логичным результатом такой сегрегации явилось юридическое закрепление старого принципа разной ценности человеческой жизни хэймин и париев (его истоки следует искать в правовых воззрениях времен существования рабства). Так, если за убийство крестьянина житель бураку неизбежно подвергался смертной казни, то представитель хэймин за то же преступление, совершенное против сэммин, мог быть присужден лишь к уплате денежного штрафа [7, т. I, с. 114].
Таким образом, в отличие от крестьян и горожан, в отношении которых феодальные власти на протяжении XVIII в. применяли в основном меры экономического нажима (меры по их сословной изоляции, в целом столь же строгие и многообразные, как и для сэммин, играли все же явно второстепенную роль), в отношении париев главные усилия властей были направлены именно на их более жестокую и унизительную сегрегацию, т. е. основное внимание уделялось идейному и психологическому аспектам сословного разграничения.
Эти усилия не пропали даром. Они стимулировали в народе дух вражды, нетерпимости и предубежденности к жителям бураку. Бациллы недоверия и презрения к ним бесконечно множились, и синдром сегрегации, расширяясь, приобретал все новые, часто совершенно неожиданные формы. Так, например, жители бураку были лишены права вне своих поселений передвигаться по общим дорогам, чтобы своим видом не оскорблять «нормальных» людей. При встрече с «обычными» японцами они не смели смотреть им в глаза, что считалось вызовом и грубостью, они должны были униженно кланяться и падать ниц [78, с. 53]. Они не имели права входить в дома «'благородных» людей. В случае же крайней нуж-
ды парии могли доложить о своем деле только от порога и обязательно стоя на коленях.
Психологическое отчуждение сэммин достигло такого уровня, что перевод «обычного» японца в виде наказания в состав эта или хинин, как правило, воспринимался им как более страшная кара, чем смертная казнь. Тем более что она касалась не только его одного, а всех его потомков, даже самых отдаленных [65, с. 118— 119].