Выбрать главу

— Что ж так мало-то?

— Нормально, мне много нельзя, а ты вот дуй цельный стакан, с похмелюги же жестокой, я вижу.

Я трясущимися руками принял стакашку милую, влил медленно в глотку, подождал, пока уляжется, и… «всё стало вокруг голубым и зелёным». Деликатно закусил, хлебца помял языком, хотя во рту такая тёрка…

Ну, далее пошли тары-бары-растабары. Рассказал он мне свои похождения, я ему свою биографию, начиная с семидесятых годов.

— Аполлон, а ведь когда-то хорошо мы гуляли, а? Парк-то Горького помнишь? Всё доступно было, пиво-качели-лодки на пруду — всё копейки стоило. Девок-то мы как кадрили, помнишь? Ты ещё одну в Голицынском пруду чуть не утопил…

Посмеялись.

— Чего про нынешнюю жизнь говорить, — это я ему, — говно и говно, скука мёртвая, кто в подвалах-чердаках подыхает с голоду-холоду, а кто детей учит на бакалавров и магистров. Сучья жизнь! Как-то ведь тогда весело было, люди ближе друг к дружке были, ведь так? Я из дому боюсь выходить: у всех глаза волчьи, руки чешутся, специально когти длинные растят — выцарапать. Меня уж пару раз чуть не убили. Москва… А была — МОСКВА!

— Полностью согласен, Вольдемар, да только не будем об этом, постылая тема, надо терпеть, Богу молиться. Русским только одно это остаётся.

— Как и всегда. Ну-ка, Аполлон, рявкни — как в старину дьяконы на купеческих пирушках львами рыкали, а? Могёшь?

Он улыбнулся, взвёл глаза под лоб, похакал: «Хха… хха… ааа… ХХХААА-А-А!» Во как рванул! Я аж подпрыгнул, в серванте задрожали рюмки-бокалы.

— Молодца. Ну, давай, вспомни чего-нибудь интересное, необычное, Аполлонушка, Богом прошу тебя, я ведь писатель, мне надо…

— Как же, помню, ты и тогда пописывал. Сейчас-то, что, серьёзно пишешь?

— Конечно. Тогда это детство было, а за два десятилетия руку набил, пишу много, хвалят, изредка какая-нибудь блядская газетёнка тиснет, а по большому счёту — нет, мне не пробиться. Много грамотных, все пишут. Думал, демократы печатать будут, они обещали… Нет, как всё было с энтим делом, так и осталось, и даже хуже: вкус у них совсем пропал, любят только про половые органы. А я ведь всё про юность свою, про хорошее, про первую любовь, про… Слушай, Аполлош, потешь душу, расскажи чего-нибудь почудней, ты ж, я помню, такие штуки выкидывал!

Диакон мой раскраснелся, похохатывает, меня за коленку пощипывает.

— Ишь ты какой… хо-хо-хо… почудней! хо-хо…

— Тебе матом-то ругаться можно? Нет? Понимаю. А про неприличные вещи?

— Ну, это ничего, всё, что составляет жизнь человеческую, есть разрешённый предмет обсуждения. Кроме, конечно, откровенной похабщины и вот — матюгов. Как-то в семинарии, в Загорске, разболелись у меня зубы, да целых три одновременно — два сверху и один снизу, да ещё язык распух, ужас! Я думал, цинга. К духовнику своему: «Так, мол, и так, отец Максим, что бы это такое? Сил нету». А он мне, оглядев внимательно моё хайло: «Эге, — говорит, — я так думаю, чадо моё, что то не цинга, а ре-зу-ль-тат упо-тре-бле-ния тобою матерщины. Много выражаешься?» — «Очень много, отче». — «Стыдно, — говорит, — готовящемуся в священнослужители так упражняться. Оно от этого и болит. Господь как учит: страшно не входящее в тебя, а исходящее. Понял? Прекрати-ка, брат, и триста поклонов давай на ночь». И — что? Перестал матюгаться, всё как рукой сняло. Не зубы, знать, ныли, а сам Господь во мне стенал, содрогался. И тебе, Володимир, советую почистить речь.

— Нда, всё-то вы, священные, понимаете, хорошо вам. Вообще, нынче вам лафа. Святейший сам в Елохове на Пасху властям свечки поджигает, в ручки подаёт и за них ещё кланяется…

— Ну, ты не того… хо-хо-хо… не того… Уж больно строг. Ладно, ты теперь пей по малыим порциям, а больше вкушай, вот ещё и мясо холодное, а я — что ж, мне самому интересно, весело даже. Прости меня, Господи, на всякий случай (он перекрестился на икону) за неприличности юности моея, ибо не ведал, что творил, слаб духом был и безумен. Однако, веселие имел немалое, за что был сечен не раз.

Он развалился на диване в тренировочном костюме (уж успел переодеться, пока разок на кухню сходил, а я и не заметил сразу), и всё похохатывал, меня игриво пощипывал. Молодец дьякон, не ханжа. Пока он вспоминал, я его наталкивал на тему.

— Ну вот — где мы с тобой чаще всего девок кадрили? В Парке Горького?

— Именно. Да почти все знакомства, что я помню, все там были.

— А как мы знакомились, как представлялись? Я — всё внук Чапаева, а ты ведь даже назвался как-то внучатым племянником Троцкого.

— Уй! — протрясся он, зажав рот рукой, такая манера у него, когда смущён, а смешно. — Что ты! И ведь верили, дурочки. Я ж типичный русак вологодский, нос пипкой, альбинос — а верили, что еврейчик. Да, народ тогда наивный был, не то, что нынешняя…