Выбрать главу

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Отгостило лето, шло к концу и гостевание осени. Стояла короткая пора предзимья - с заморозками поутру и с журавлиным курлыканьем в полдень. Прощальные клики журавлей, о которых, как и о цветах и насекомых, он ничегошеньки не знал, наполняли его душу странной тревогой, приводили в несоразмерное с их отлетом волнение. Ну чего он, собственно, волнуется? Улетят и прилетят. Так было и так будет. Но, как Малкин себя ни уговаривал, чем дальше, тем больше его томило расставание с птицами. Ицхаку казалось, что с каждым днем какая-то злая и неведомая сила выкорчевывает, выпалывает, опустошает его деревья, его поляны, его небо. Исчезают цветы, улетают птицы и насекомые, уходят навеки люди. Все уходит. Только он, Ицхак Малкин, неизвестно до какого срока прикован к этой парковой скамейке. Не потому ли, глядя на загадочный журавлиный клин, Малкин испытывал не только волнение, но и непонятную сладостную зависть. Вот и нам бы так, ловил он себя на мысли, провожая взглядом журавлиную стаю. Собраться всем вместе: и Моше Гершензону, и Гиршу Оленеву-Померанцу, и Натану Гутионтову с его упрямицей Ниной, и ночной еврейке пани Зофье, и ему, Ицхаку Малкину, и другим - в Литве еще наберется по крайней мере тысяча ненужных евреев! собраться и взмыть вверх, а взмыв, выстроиться в клин и улететь в теплые-нетеплые страны, не имеет значения, в какие, ибо они нигде уже не приземлятся, а будут летать над землей, пока не рухнут вниз, курлыкать и созывать своим курлыканьем всех ненужных евреев. Всех и отовсюду - из Европы и Америки, Северной и Южной, из Азии и даже Африки (бродит же какой-нибудь ненужный еврей и по джунглям). Вот это был бы клин! Всем клинам клин! Человечество задирало бы голову и, обалдев, повторяло бы: "Евреи летят! Евреи! К чему бы это?!" - Ничего из твоей затеи все равно не вышло бы,- захихикал Гирш Оленев-Померанц,- потому что каждый еврей в вожаки лезет. Только поднимемся в небо, и начнется тарарам: я... я... И никуда мы не улетим - ни на юг, ни на север. - А зачем ненужным евреям вожак? - потерянно спросил Малкин. - Затем, чтобы быть первым ненужным, главным ненужным. Неуютно чувствовал Ицхак в последнее время и тут, в облюбованном парке, на персональной, как он шутил, скамейке. Моше Гершензон лежал в больнице; Натан Гутионтов сидел целыми днями дома и сторожил Нину, чтобы та, не приведи Господь, без него не сбежала в свою Балахну; у Гирша Оленева-Померанца были гости: приехали на родные могилы Тростянецкие из Швеции - как ни крути, а безопасней и куда дешевле, чем в гостинице; пани Зофья как сквозь землю провалилась. В глубине души Малкин холил надежду, что их товарищество не развалится, что все еще, даст Бог, восстановится. Моше Гершензон после операции выйдет из больницы и снова будет приезжать по вечерам в парк и развозить их в ранних сумерках по домам. Придет в парк и Натан Гутионтов - никуда не денется. Сторожить женщину - это все равно, что к ветру охранника приставить. Да и потом, какой резон Нине стрекача давать? Гутионтов не так уж в землю обетованную и рвется. Его, Ицхака, два дня не было, а когда пришел, липа так расшумелась, так зашелестела, что у него слезы на глазах выступили. Малкин сидел, осыпанный листвой, и не стряхивал ее. Прохожие смотрели на него как на чокнутого, а он продолжал неподвижно сидеть, боясь лишиться благодати, нарушить какую-то связь между ним и Всевышним, явившимся ему на мгновение в виде старой и великодушной липы. Явится и взбалмошный Гирш Оленев-Померанц. Проводит своих шведских гостей, взыщет с них дань за могилу и за квартиру, пропустит свои сто пятьдесят граммов и пожалует сюда. Он, Ицхак, недавно здорово ему помог - саженцы для него достал, молодые дубки. Ездили аж за Неменчине, в лесхоз, к Шимкусу (Малкин с ним вместе в Литовской дивизии служил). Шимкус и деревца дал, и грузовик, водитель чуть ли не до самых рвов их довез. Правда, поначалу Ицхак даже пожалел, что, откликаясь на просьбу Гирша о саженцах, вспомнил своего однополчанина - директора лесхоза. - А что, если нас с тобой схватят, поволокут куда следует, а саженцы - в костер? - Я им такой костер устрою, век помнить будут. На всю Европу, на весь мир! Ни лечь с родными нельзя, ни высадить в память о них какое-нибудь дерево, из их же лесов, их же дерево. - Сажай где угодно, но только не там. - А я хочу там. Понары принадлежат мне. Не Литве. Майданек - не польская земля. Дахау - не немецкая, Бабий Яр - не украинская. А наша. И что хотим, то и можем на ней делать. Где это слыхано, чтобы за посадку деревьев в кандалы заковывали! Пусть только попробуют выкорчевать! - пригрозил неизвестно кому флейтист.- Я к каждому деревцу приколочу медную табличку и укажу на ней имя и фамилию. Пусть растут мои сестры и братья, пусть на ветру развеваются волосы моей матери Златы, и пусть ветер обвевает, как листья, не вырванные негодяями клочья черной бороды моего отца Арона. Это все, что я при жизни могу для них сделать. Если бы я был, как Яша Хейфец, и имел хотя бы миллион, я каждому из них воздвиг бы памятник: кому из мрамора, кому из бронзы, а родителям - из чистого золота. Но я полунищий пьянчужка. Может быть, когда мы встретимся, они меня простят за все мои грехи. А мы обязательно встретимся. И скоро. Заждались они меня... Гирш Оленев-Померанц не может не прийти в парк. Скамейка под липами для него, как и для них для всех,- и колыбель, и гроб, и кара, и благословение. Доллары Тростянецкого не отлучат его от друзей. Объявится и ночная еврейка пани Зофья.