Выбрать главу

— Не. Зуздинский.

— Близко Зуздинский. Совсем Вятка.

Они оглянулись. Тупыми и сонными глазами смотрел на них Мордвин.

«У, сука, молчит всегда, тикать хочет», — подумал Вотяк и уткнулся носом в полушубок. Пермяк захрапел. Мордвин не спал всю ночь. Они думают, что он дурачок, он всегда ведь молчит. О, он покажет им завтра, понимает он или нет. Улыбаясь, он плевал сквозь щели досок на нижние нары.

На нижних нарах спали Чухонец и Еврей.

Еврей видел каждую ночь, как Чухонец подкрадывался к окну и полз бесшумно назад. Он следил за ним уже девятый день и знал, что этой ночью будет то же самое.

Когда луна выкатилась на площадь и отразилась в снегу, Чухонец ощупал спящего соседа, темные нары и, спустившись, заковылял к мерзлому окну.

Еврей стиснул зубы, дыша носом в кулак. Чухонец вскарабкался на подоконник и прилип лбом к фанере.

«Вот оно как», — подумал Еврей и соскользнул с нар.

Мордвин приподнялся и тяжело вздохнул, закрыв полотенцем рот. Он стал переводить глаза, ворочая зрачками с одного на другого.

«Мать ты моя милая, — подумал он, — и эти тоже. Вот будет работка».

— Нильзя, товарищи, — яростно закричал он, — комендант — нильзя.

Чухонец юркнул на нары, Еврей полез под полушубок, кашляя. Вотяк захрапел, и Пермяк запел сквозь сон пермяцкую песню. Мордвин улыбнулся и, утомленный, растянулся плашмя.

Комендант любил пить по утрам горячий кофе. Он пил его всегда, спеша и захлебываясь, обжигая десны, губы и усы.

Утром следующего дня коменданту не суждено было допить свой кофе горячим.

— В чем дело, Зайцев? — спросил он конвоира, который отругивался натощак.

— Секреты пошли, интернационал каторжный, — ответил Зайцев, — кажинный хочет вас видеть. Просили докладать.

— А ты не расспрашивал?

— Куды там. По особому, говорят, делу. Кажинный в одиночку.

— Что ж, впусти.

Первым вошел Вотяк. Он заговорил по-вотяцки, быстро двигая губами и нараспев. Комендант понял. Вотяк убеждал его дать конвой для Мордвина. Вотяк говорил, что Мордвин хочет бежать и он, вотяк, за него не ручается.

Комендант кликнул Зайцева.

— Отведи его в одиночку и запри, — сказал он, — и позови следующего.

Мордвин не говорил ничего. Он только назвал своих друзей, отсчитав их по пальцам одной ладони. Потом он указал правой рукой на площадь и левой похлопал по пятке. Выждав, он потряс кулаком и опять начал загибать пальцы.

— Ладно, — сказал комендант, — отведи его, Зайцев.

Еврей вошел, робко оглядываясь, он знал о плохом отношении к нему начальства. Комендант не любил его более всех. Он наступил ему на ногу и спросил:

— Ну, что, узи? Как поживаешь, узи? Что скажешь, узи?

Еврей назвал Чухонца, и комендант успокоился.

Он не видел его горячих жестов и не слышал его колючих слов, но только спросил погодя:

— Кончил, узи? Ух ты, пейсатый-волосатый, матери твоей хрен.

Еврей опомнился только тогда, когда конвоир запер за ним третью камеру.

Чухонца и Пермяка комендант выслушивать не стал. Уставив в их лбы два нагана, он сам отвел их в камеру и повернул дважды ключ.

Все пятеро сидели в одиночных, и каждый думал с удовольствием о том, что теперь он отвечает только за себя. Тяжкая забота отлегла. Им стало совсем легко, и они начали весело перекликаться.

— Даешь! — орал Вотяк.

— Берешь! — отвечал Чухонец.

— Огребаешь! — подхватывал Пермяк.

— Не лапай — не купишь! — выкрикивал Еврей.

Мордвин пел и плакал.

Вечером того же дня их всех расстреляли на Воловьей площадке. Зайцев взвалил мокрые трупы на шарабан, покрыл брезентом и отвез в каменоломни, на свалку.

А протокол стал еще более запыленным, так как комендант сделал наискось химическим карандашом пометку «исполнено» и сдал его в архив.

1925

Гай-Макан

Я его встретил в Берлине, на Любенерштрассе, у хлебного магазина, в очереди.

— Гай-Макан, — сказал я, — какими судьбами?

Он не повернул своей чудовищной тыквы, вдавленной в плечи. Больничный, газовый свет заливал его девятипудовую тушу (теперь это было больное тело, разбухшее от водянки), его генеральские штаны и желтые башмаки с черными пуговицами.

— Гай-Макан, — вздохнул я, — где твоя папаха и где твои сапоги? И откуда у околоточного генеральские лампасы?

На голове его болтался измятый картуз. Его мясо обвисло, и его кровь помутнела. Он был жалок, несмотря на свой огромный рост. Ах, что сказали бы жители Старой Слободы, задавленные его мономаховой папахой и затоптанные его каменными сапогами?