Выбрать главу

Бабушка звала Паскаля Милунчиком, миленьким дружком. Она покачивала его на коленях: «По гладенькой дорожке, по гладенькой дорожке», — и вдруг, крепко ухватив за руки, опрокидывала головёнкой вниз; играя с ним, давала ему самые невероятные ласкательные имена. Она называла его и Красунчиком, и попрыгунчиком, и конём-скакуном, и королём английским, и Карлом Великим, и мышонком, и котом в сапогах, и храбрым капитаном, и райской птичкой, и боженькой, и чертёнком, и герцогом Савойским, и герцогом де Морни, и золотым бродяжкой, и гадким озорником, и прекрасным принцем, и Генрихом Четвёртым, и Фра-Диаволо, и сладеньким арбузиком… И она щипала его пухленький задик как раз у самых складочек. Она подбрасывала его в воздух и ловила, подхватывая под мышки. Она щекотала его, нажимала ему пальцем кончик носа, как кнопку звонка, до тех пор пока малыш не начинал смеяться. Она обожала его и пела ему песенки с грубоватыми словами, — ведь для неё так же, как и для её внучонка, слова не имели значения. Когда бабушка не следила за собой, она говорила точно так же, как крестьяне на её родине — медленно и врастяжку. А с Милунчиком она, конечно, не следила за собой, поэтому в её речи возрождались мужицкие интонации, которые в своё время были изгнаны воспитанием в монастырском пансионе, а затем этикетом императорского двора. Бабушка говорила теперь так же, как её брат, «дедуся Паскаль», как его называл внучонок. Так же, как брат, она выговаривала «очен» вместо «очень». И так же, как он, нараспев произносила конец каждой фразы.

В седьмом часу вечера она укладывала малыша в постель, покормив его сначала ужином. («Ложечку за бабушку, ложечку за императора, а другую за наследного принца, ещё одну ложечку за бабушку, а другую за сестриц-августинок, а теперь уж, куда ни шло, ложечку за маму, надо же, золотко моё, надо! А за папу не надо!») Она со всех сторон подтыкала одеяло, и ребёнок лежал тихонько в своей кроватке, покрашенной белой эмалевой краской. Над кроваткой, точно виселица, возвышался согнутый под прямым углом железный прут, с которого теперь не спускались, как прежде, белые полотнища полога. Бабушка убаюкивала своего Милунчика, тихонько напевая, вернее, сказывая нескончаемые колыбельные песни собственного сочинения; в этих песнях почти не было мелодии, а лишь однообразное мурлыканье, но они большими обрывками остались в памяти ребёнка, — непонятные, странные, словно припевы забытого давнего мира.

Едет к нам на могучем коне Шалунишка с клубникой в лукошке, Едет к нам на могучем коне Мальчуган с угольком на ладошке… Он гнедого пришпорил коня, На седле его розы багряны, Он гнедого пришпорил коня. Русы кудри, а щёки румяны!

Или же пела такую песню.

Ты вертись, вертись, вертись, Чудо-мельница метели, Ты вертись, вертись, вертись, Ветры в церковь залетели, Расплясались в алтаре, Засвистели, словно в поле: «Уважаемый кюре, Может, нам заплакать, что ли?» 2

А то была ещё припевка, которой неизменно сопровождалось вечернее омовение, а такт отбивался лёгкими шлепками по голенькому заду: «Мы по попке хлопнем, мы ноженкой топнем. Толстая задушка, прямо как кадушка».

Все три комнаты бабушкиного обиталища были очень большими, кухарка Урсула очень, очень старой, а завязки её чепца, стянутые под подбородком, очень, очень, очень длинными. Вправду ли так это и было, или же воображение малыша всё увеличивало? В кухне для Милунчика готовились всякие лакомства: сбитые сливки, вафли с вареньем, миндальные пирожные. Всегда там пахло кардамоном и немножко жжёным сахаром. Бабушка ездила в другой конец города покупать у знакомого лавочника муку, заявляя, что только у него можно найти настоящую крупчатку, а в других столичных магазинах всё поддельное, подмешанное, гнилое.

Как расположены были комнаты и кухня? Как можно было пройти из одной комнаты в другую? Несмотря на все титанические усилия, вспомнить это было невозможно. Запомнилось только, что у бабушки была спальня, столовая и гостиная, которую Урсула называла «залой». В кухне сверкала огненным блеском начищенная медная утварь. А пол был из плиток: большие белые квадраты, а между ними втиснуты маленькие чёрные плитки. Во всех трёх комнатах был красный шёлк и китайские вещицы. Мягкие, простёганные кресла, сплошь обитые материей, не показывали наружу ни кусочка дерева. Везде стояли горки, этажерки, а на них полным-полно было всяких китайских диковинок: драконы, куколки, качавшие головой, голубые эмалевые вазы, красиво расписанные цветами, серебряные вазы, отделанные выпуклыми золотыми рыбами, разрисованные веера, стаканы, украшенные таинственными знаками — иероглифами, резные статуэтки из слоновой кости, очень тонкой работы: сцены на рынке, рыболовы, стоящие на мостиках; были тут терракотовые лошади, какие-то неведомые жёлто-зелёные фарфоровые звери, вышитые гладью бабочки на шёлковых халатах, раскинутых по стенам. И среди всей этой греховной прелести далёкого Востока — большой чёрный крест, на котором умирал распятый Христос, такой красоты, такой дивной красоты, что хотелось плакать, глядя на его страдания; фигура была величиной с ребёнка, и на жёлтом измождённом теле Христа художник нарисовал кармином крупные капли крови. Распятие это стояло на пианино, которое было разукрашено медальонами с изображением галантных сцен и пасторалей, написанных по золотому фону и блестевших мартеновскими лаками, а над распятием висел щит с набором оружия, привезённого из Индии свёкром госпожи д’Амберьо, который был губернатором Чандернагора и правил этой колонией в качестве наместника его величества Карла X.

вернуться

2

Перевод А. Голембы.