Выбрать главу

— Доротея Манеску… Знаешь, я её очень люблю… Она красивая… и даёт мне конфет… Даже Доротее нельзя? Она ведь никому не скажет.

— Нет, даже Доротее нельзя, а то мне нельзя будет опять прийти к тебе.

— А если я никому не скажу, ты придёшь?

— Да, пожалуй… Нет, обязательно приду, — в воскресенье.

— Ну, тогда я ничего не скажу Доротее… Прощай. Мария, да погоди ты…

Мария ухватила его за ручонку и повела. Дорогой он быстро оборачивается и кричит старому господину, делая ему важное сообщение:

— Знаешь, их четыре! Четыре дамы, и все они называются Ма-не-ску.

XX

Действительно, в пансионе было четыре дамы Манеску. Был ещё господин Вернер. Были также барышни Моор. Были Леонтина и Элоди. Была мадемуазель Петерсен, госпожа Сельтсам и её дочь Софи, была венгерская дама, торговавшая фруктами, господин Турнемен, прачка и Ненетта, госпожа Вьерж, госпожа Дюран, госпожа Сен-Лоран… Да всех и не перечесть.

Был длиннейший, пустынный проспект, и в обоих его концах солнце, — в одном конце утром, в другом к вечеру, проспект с широкими асфальтовыми тротуарами, который тянулся от площади Звезды до квартала Терн, держа в плену, за решётками, чёрные деревья с широкими листьями, словно сошедшие с японских картинок.

В верхнем конце проспекта была запечатлённая легенда — Триумфальная арка, а в нижнем — лавки, квартал, населённый всякой мелкотой, пропитанный кухонными запахами, с галантерейными магазинчиками и с дворниками вместо швейцаров.

Какой стороной ни повернётся к вам жизнь, а жить надо. Жаль, что я ещё не упомянул остальных обитателей пансиона. Но не всех же сразу. Сначала о четырёх дамах Манеску.

Эльвира, Элизабета, Доротея и их мамаша, госпожа Манеску, имени которой история не сохранила; хотя этой даме было самое большее пятьдесят лет, она оставалась лишь матерью, а не женой, несмотря на бесспорное наличие у неё в Румынии супруга, господина Манеску, для которого производить пшеницу было столь же естественно, как дышать. Пшеницу, целые горы пшеницы грузили на пароходы в портах Чёрного моря и куда-то отправляли на этих пароходах.

У госпожи Манеску уже появились серебряные ниточки в чёрных её волосах, одевалась она во всё чёрное с белыми рюшками, причёсывалась на прямой пробор, прикрывая уши, а заложенный на затылке пучок прихватывала тонкой чёрной сеточкой, носила платья с воротником до самого подбородка, с длинными рукавами, закрывавшими запястья; юбки, конечно, длинные, до полу, с маленьким шлейфом (ничего преувеличенного), позволявшие видеть лишь остренький носок ботинка. Черты у неё были правильные, цвет лица желтоватый, глаза угольно-чёрные. Вероятно, она была прежде довольно полной особой, но постепенно стала худеть и теперь совсем истаяла. При содействии стильных туалетов фигура её напоминала детские рисунки, в которых наивный художник не научился ещё отличать плечей от коленок.

Словом, госпожа Манеску обладала как нельзя более респектабельной внешностью.

Быть может, мы нарушим правила построения романа и рассердим читателя, если забежим на несколько лет вперёд, сообщив некоторые подробности, касающиеся данной особы, но ничего не поделаешь. Без этой проекции в будущее госпожа Манеску не вызвала бы особого интереса. Итак, мы считаем не лишним сообщить сейчас же, что после того как дамы Манеску покинули Париж, на протяжении нескольких лет о них не было никаких вестей ввиду всяких международных осложнений. Потом получили из Румынии открытку с красивой маркой, окаймлённой лиловой полоской, и тогда узнали, что во время бунта крестьяне госпожи Манеску отрубили ей кисти рук, как раз у края рукавов. Этот факт бросает определённый свет на семейство Манеску и придаёт описываемой особе романтический характер. Больше всего наводят на размышления не столько эти обрубленные руки, которые одна из барышень Манеску обернула лоскутами, наспех оторванными от нижней юбки, призадуматься заставляет главным образом то обстоятельство, что у госпожи Манеску были крестьяне. Принадлежавшие ей крестьяне. Они взбунтовались. В Румынии. Там, где выращивают пшеницу. Взбунтовались, потому что голодали. В Румынии время от времени бывает голод. Крестьяне сделались как сумасшедшие. Они считали виновницей голода эту женщину в чёрном, с белыми манжетками. Отрубили ей руки. Раз, раз. Но не будем больше забегать вперёд.

Дамы Манеску жили на пятом этаже. Элизабета, средняя сестра, собирала коллекцию почтовых открыток; младшая, Доротея, сажала на балконе душистый горошек, и, когда поливала цветы, на головы прохожим текла вода, из-за чего частенько бывали неприятности; старшая сестра, госпожа Эльвира, единственная в семье блондинка, довольно плотная для своих лет (ей исполнилось двадцать пять), не знала, как ей убить время. Она была разведена с мужем, но всё время мечтала о нём. Мечтала за чтением, заложив пальцем книгу, не в силах её читать, мечтала утром, мечтала вечером и весь день напролёт, с утра до вечера; она мечтала, отмахиваясь, как от назойливых мух, от двух младших сестёр, когда они болтали и смеялись, и с грехом пополам переносила присутствие некоей тени — своей матери, у которой руки тогда ещё были целы. Эльвира не отличалась высоким ростом, зато растолстела быстро, так как не отказывала себе ни в чём; она носила яркие шёлковые блузки, преимущественно в полоску и тёмные английские юбки, у неё были близорукие красивые глаза, а нос вздёрнутый. Для Элизабеты взяли напрокат пианино — она музицировала, Эльвира же пела. Преимущественно по-немецки: «Ich grolle nicht» и «Im wunderschönen Monat Mai» 24. Госпожа Манеску умелыми руками вышивала шёлком стального цвета по белому фону, а Доротея сидела на низенькой мягкой скамеечке, — почти на полу, — ей минуло шестнадцать лет, и воображала, что у неё роман с цыганом из ресторана в Булонском лесу. Никто бы не назвал Доротею хорошенькой, но ей было шестнадцать лет, и тело её уже трепетало жизнью.

вернуться

24

«Я не сержусь» и «Прекрасный месяц май» (нем.).