После того как нелегальные рассмотрели конверт второго письма, их насмешкам не было границ. Под предводительством Кохэна они издевались теперь не только над Кеесом Пурстампером со всей его семейкой, но и над самой Марией и ее привычками. И так распоясались, что не знали удержу. Когда Кохэн в свои рассуждения о войне искусно вплетал словечки вроде «ужели», «занятный парень», «еще чего», а другие ему подражали, Бовенкамп, думавший, что смеются над его собственным лексиконом, старался стушеваться. Однажды за обедом Кохэн на крестьянском диалекте, он здорово научился его имитировать, распространялся о занятных парнях, которые могли бы пойти зятьями в любую крестьянскую семью, но по дурости предпочли приударять за потаскухами из люфтваффе на Восточном фронте. «Был у меня лю-ю-би-имый, и нет его больше у ме-ня-я». Всегда и везде, где только можно, припасал он для Марии обидные и не совсем понятные выражения, как, например, ein kleines Schlettchen[30]. Эти шутки, как ни странно, находили больший отклик у нелегальных, чем анекдоты про Гитлера. Грикспоор, Мертенс и Ван Ваверен катались со смеху, Геерт так разевал рот, что видны были не только неразжеванная еда, но и остатки зубов и десны, а Кохэн, хоть и знал, что как юморист он деградирует, все же чувствовал себя польщенным. Мария не произносила ни слова, Ян ин'т Фелдт тоже молчал, а Бовенкамп читал во время еды газету.
«Господа, мы ведем себя не по-рыцарски», — сказал однажды после ужина Кохэн; он чертовски хорошо знал, что поступал не по-рыцарски, и он же первый признавал свою вину, но удержаться не мог, так велик был соблазн.
Теперь, когда все окружающие, включая собственную семью, от нее отступились, Мария стала искать пристанище в семье Кееса, которая со временем должна была стать ее семьей. К тому же она хотела сфотографироваться. Как-то раз, еще до войны, ей случалось зайти в аптеку, и она сохранила воспоминание о Пурстампере как о важном господине, который словно видел тебя насквозь; если он и теперь будет так же пристально ее разглядывать, то вполне возможно, что у нее опять начнется головокружение — в последнее время ее головокружения участились. И вот Мария вырядилась в свое цветастое платье, не позабыв и о красной косынке, и поехала на велосипеде в город. Жена Пурстампера, которой она сказала, что менеер Пурстампер велел ей приехать, оглядела ее с головы до пят и впустила в дом, оставив дожидаться в передней, куда за ней вскоре пришел аптекарь, молчаливый, несколько рассеянный, державшийся очень чопорно: он и дома вел себя, как маленький диктатор, и даже кастрюлю с картошкой брал в руки с таким видом, как будто совершал государственный переворот. Однако Мария не испытывала особого смущения и, лишь очутившись в просторном ателье, где были только лампы, кресла и ширмы, утратила частицу своей самоуверенности. Пурстампер, до сих пор еще не сказавший ни слова, крался за ней, как тигр, большими пружинистыми шагами, гремел фотоаппаратами, то зажигал одну за другой две лампы, то снова их гасил, а потом вдруг с неожиданным бесстыдством залил ателье целым морем света, после чего он с явным удовольствием и с жестами факира стал наводить на нее аппарат. Он глядел на нее так долго, что ей стало неловко и появились первые признаки головокружения. Она подумала о Кеесе, который здесь жил, вспомнила, что ей предстоит рожать, представила себе, как они с Кеесом везут в Хундерик детскую коляску по дороге, что идет в обход дамбы, сунула кончик языка в дупло коренного зуба, ей показалось, что от немилосердного освещения у нее на голове воспламенилась косынка, а от неподвижной позы и пронизывающего взгляда Пурстампера ей стало не по себе.