— Он непременно проскочит, — говорил он, кладя свой палец на карточку, как будто указывая определенный стратегический пункт, — он этого вполне заслужил, а вы за него не беспокойтесь, цел будет, не пропадет.
Она никак не могла уговорить Брауна говорить ей «ты». Впрочем, насколько ей было известно, в Германии на «ты» переходят не так скоро, как в Голландии. Может быть, это и красиво, когда муж и жена или любовник и любовница обращаются друг к другу на «вы», как бы надеясь, что их любовь продлится еще бесконечно долго, и приберегая «тыканье» для далекого будущего. Но все это не имело никакого отношения к ней и Брауну, а потому придерживаться такой точки зрения было бы с их стороны просто глупо.
Иногда она спрашивала себя, как бы реагировал Браун, знай он, кем для нее был на самом деле Дик. Заважничал бы, наверное, что вытеснил учителя английского из сердца учительницы английского, и притом еще с согласия первого и без угрызений совести со стороны второй, как будто он таким образом приобщался к Англии, где ему в сороковом здорово утерли нос.
К ее отношениям с немецким офицером Дик подходил так же по-деловому, как и она сама, но Браун не должен был об этом знать; если бы она попыталась ему все рассказать, мотивируя это коммунистическим мировоззрением Дика, в котором не было места собственническим взглядам на женщину или эгоистической ревности на почве мелочной подозрительности, он бы испугался, ибо, каковы бы ни были его взгляды на национал-социализм, большевиков он ненавидел так пламенно, как требовал от него командир полка. Браун принадлежал к разряду тех немцев, которые в 1938–1939 годах желали и стремились осуществить нападение на Россию совместными действиями Германии и Англии — носителей западной цивилизации. То, что Англия сражается на стороне России, Браун считал прискорбным отступничеством.
Любопытно, что он никогда не говорил об Америке. Она для него просто не существовала, верно, потому, что всеми своими помыслами он ушел в сороковой год, когда перед ним развернулись крупные события войны, в результате чего, по ее мнению, воспоминание об изрыгавшем огонь Лондоне ассоциировалось в его воображении с неограниченной военной мощью англосаксов. Огнедышащий Лондон стал для него восставшим из гроба мертвецом, существом мистического порядка, разгневанным львом, который одним взмахом когтистой лапы отбрасывает жужжащую над его головой дерзкую муху. То, что он видел, было фантастикой. Однако она не очень много вынесла из рассказов Брауна; человек не слишком способный, он не нашел той формы, в какую мог бы отлить свои переживания, а когда при отступлении он летел над морем, все его внимание было настолько поглощено техникой управления, что он ни о чем не мог вспомнить, кроме как о паническом страхе перед огненным шквалом, перед опрокинутым миром, перед мировым городом, который, подобно рассвирепевшему циклопу, расшвыривал вокруг себя огонь и железо, и, возвращаясь мысленно назад к этим бесполезным полетам, он не мог думать ни о чем другом, кроме как о последствиях, которыми они были чреваты. С ним едва не произошло то, что случилось с некоторыми из его товарищей. Так, в находившихся во Франции немецких летных частях вспыхнула чуть ли не эпидемия самоубийств. Причиной их послужило отнюдь не профессиональное нервное заболевание, как, скажем, у пилотов пикирующих бомбардировщиков (после двух-трех полетов они нуждались в санаторном отдыхе), а допущенная ими роковая ошибка: летчики рассказывали друг другу о том, как им было страшно — не во время воздушного боя, а до него или, что еще хуже, после; в результате служебные револьверы щелкали так часто и без промаха, словно у них был один общий курок. И шли на это самые храбрые, самые отчаянные летчики, от которых никак нельзя было ожидать подобных поступков. Только когда командование пригрозило, что к оставшимся на родине членам семьи самоубийцы будут применяться репрессии, эпидемия прекратилась.