Выбрать главу

Но к Брауну это не имело никакого отношения. Он заболел скарлатиной («детской болезнью, может быть, потому, что в детстве я часто испытывал сильный страх»). По выздоровлении он уже больше в Англию не летал и, получив, к своему удивлению, повышение, был на некоторое время оставлен на организационной работе в тылу.

Ей вспомнилось одно фото в газетах того времени: Гитлер и Геринг со своими телохранителями стоят, опьяненные победой, у большой карты Ла-Манша и пограничных берегов; Геринг, пригнувшись, указывает рукой на какой-то пункт на карте, его хитрая, заплывшая жиром старушечья рожа расплылась в злорадную усмешку; Гитлер, видимый со спины, принял хвастливую позу императора-солдата, который разрешает своему шуту себя забавлять; остальные почтительно ухмыляются. Что до Геринга, то он всегда был похож на шута горохового, не только на этом снимке. Она сказала об этом Брауну, но оказалось, что он восхищается тучным фельдмаршалом, у него, дескать, есть большие заслуги в развитии авиации еще со времен первой мировой войны, когда он еще не был таким чудовищно толстым и не прибегал к морфию. Она разочарованно замолчала, Кляня себя за то, что опять, как и прежде, попала впросак, а он, заметив ее состояние, сказал такую вещь, что она так и замерла: «Герман Геринг для англичан самый большой козырь, какой только они имеют в Германии. Он и его жена на службе у Интеллидженс сервис, это нам, летчикам, хорошо известно. Когда будут судить военных преступников, для Геринга и еще, наверное, для Гесса сделают исключение, иначе быть не может». Через месяц Гесс полетел в Англию, и Браун торжествовал: «Вот видите, он прибыл туда с докладом».

Трогательная наивность, если только он и впрямь так думает.

Браун никогда не уставал слушать ее рассказы о школе, и к этой теме они постоянно возвращались по вечерам (по ночам эту тему сменяла лондонская). Рассказы о том, как ее презирают коллеги, третируют ученики младших классов, осыпают высокомерными насмешками старшеклассники и как при этом она ничуть не утратила своей жизнерадостности и продолжает как ни в чем не бывало давать уроки, производили на него ошеломляющее впечатление, взывали к его типично немецкому чувству долга и давали пищу тоже свойственному немцам тайному и извращенному смакованию страданий, испытываемых человеком, когда его презирают и шельмуют.

О ее товарищах он теперь знал не меньше ее самой: искаженное злобой лицо крикливой юфрау Пизо — кровь с молоком и желчью — он видел перед собой так же отчетливо, как и криминальную физиономию юфрау Бакхёйс, а их безрассудную любовь к родине, которой они восполняли естественную неудовлетворенность старых дев, презирал не менее, чем салонный патриотизм Ван Бюнника с его стремлением найти лазейку, чтобы спасти свою шкуру, чем идейное сотрудничество Схауфора с врагами своей родины или же тошнотворные увертки директора, готового ради возможности купить у спекулянтов кусок жирного сыра заседать во всех педагогических гильдиях, какими нацисты хотели отравить сознание нидерландского народа. К этим учителям Браун относился без всякого уважения. Он называл их Waschlappen[39].

Увидев Схюлтса в кафе, она поняла, что если не уйдет отсюда, то говорить о школе придется весь вечер. Она, конечно, не сможет удержаться и совсем ничего не сказать о Схюлтсе, но, так как ей не хотелось портить себе весь свободный вечер, она решила отложить этот разговор до того времени, когда у Брауна на уме будет уже совсем иное. И вот когда они лежали рядышком в комнате отеля в пижамах, сбросив с себя одеяла, так как вечерний дождь не принес прохлады, она сказала:

— Сегодня вечером мы встретили одного из моих коллег — Схюлтса, вряд ли вы сможете произнести его имя.

— Конечно, — сказал он униженно и кротко, закинув руки за голову, розовый, как юноша, от оранжевого отблеска ночника.