Письмо это, по нашему мнению, святая правда, потому что в это время государство находилось в следующем положении: извне тяжкая, неудачная, разорительная война, которой и конца не видно было, так что было время, что Алексей Михайлович готов был не только возвратить всю Белоруссию, но даже и Смоленск; внутри государства — бедствия физические, голод и мор, истомление народа, его вопль и волнения, а в церкви — раскол и мятеж.
Положение было в действительности отчаянное, и можно поверить, что всё это говорилось царём. Но Никон обязан был при этом приезде понять истинный смысл этого письма: ему нужно было насильно вернуться на свою кафедру и не оставлять её более; а он в Успенском соборе выказал непростительную слабость и уступчивость, а потом некстати выдал и царя, и Матвеева, и Нащокина, и Зюзина...
Нащокин и Матвеев отказались от того, что они что-либо говорили Зюзину, но при пытке Зюзин сказал, что он Нащокину читал письмо Никона и что тот сказал хорошо. А о Матвееве он сказал, что он-де, Зюзин, не написал тем лицом, а о каком, он не сознавался.
Последнее лицо есть царевна Татьяна Михайловна, чем и объясняется скоропостижная смерть жены Зюзина. Форма же пытки была в то время такова, что Зюзина терзали до последнего, и он при этом стоял на своём и не выдал царевны.
Бояре, ещё с 1662 года успевшие удалить от двора Зюзина как друга Никона, теперь обрадовались, что могут его осудить по первым пунктам уложения как мятежника и оскорбителя величества, и приговорили его к смертной казни.
О приговоре этом государь тотчас пошёл сообщить царевне Татьяне Михайловне.
Он рассказал, как Зюзин и при пытке не выдал её.
— Напрасно — один честен, а другой смиренномудрен, — патриарх смирением напакостил, а этот честностью. Меня пощадил... Хотела б я поглядеть, как бы они дерзнули царскую дочь, царскую сестру, внучку Филарета Никитича Романова, призвать к сыску и к суду... Головами они поплатились бы за дерзость... Писала я патриарху с укором, зачем-де смирился, а он отповедь дал: царя не хотел огорчить и смуту в народе завести. А о Зюзине какой твой указ?.. Жена его Богу душу отдала за нас, а его голова что ль слетит тоже за нас? За нашу шаткость?..
— Бояре шутки шутят; я его помилую, а там поглядим...
— Поглядим... Смотри, братец... все-то уж очи, и твои и мои, мы проглядели из-за твоих бояр...
— Но ты вот что, сестрица, сделай. Пошли ко мне царевичей Алексея и Фёдора, пущай-де просят за Зюзина.
— Пущай так, — пожала плечами царевна.
Алексей Михайлович ушёл.
— Господи, прости мои согрешения, — воскликнула по уходе его царевна: ведь своей-то воли ни на деньгу...
В тот же час к царю явились сыновья его: Алексей и Фёдор, последний ещё крошечный ребёнок, и со словами, на коленях, умоляли его простить боярина Никиту Зюзина.
Царь как будто удивился, не соглашался долго; когда же ему бояре поднесли приговор, он надписал: «Сослать Зюзина в Казань, где записать на службу, а поместья[70] и вотчины отписать в казну, двор же и движимое имение отдать ему на прокормление».
О том же, что письмо было достоверно, доказывается ещё тем, что отношения царя к Нащокину не только не изменились после этого, но он приобрёл ещё большее доверие царя[71].
Зюзин был, таким образом, козлищем отпущения царского греха и неуместного смиренномудрия Никона.
И осуществилась пословица: иной раз доброта и простота — хуже воровства.
XXV
ДУМА ЦАРЯ И НИКОНА
Инокиня Наталия идёт по Москве поспешно к Кремлю; она приближается ко дворцу и направляется к терему.
В постельном крыльце она велит доложить о себе царевне Татьяне Михайловне.
— Мама Натя! — встречает её восторженно царевна, — я уж думала, что тебя на свете нет... Откуда теперь?
— Да из своей Малороссии: там мне было горе одно... И здесь горе... и там горе...
— Да там-то что случилось?
— Юрий Хмельницкий в монастырь поступил... Брюховецкого избрали в гетманы... Да там всё порядка нет: одни тянут к ляхам, другие сюда, к Москве. Режутся теперь, да и резаться будут ещё долго. Нет там головы, а бояре только и думают, как бы прикарманить что ни на есть, да поместий нажить. Мир нужен царю с Польшею, а коли мира не будет, так останется ли ещё Малороссия за Москвою... один Бог ведает.
— Думает царь и о мире с Польшею, и с свейским королём, да и сам не знает, что делать. Хотим уж уступить даже Смоленск.
— Столько крови пролито за Смоленск, и теперь отдать его... Кто же советники?
— Да те же бояре... Хотели мы было вернуть Никона, да не удалось. Сам он пустился в смиренномудрие, а это на руку боярам.
— Так нет и надежды на примирение? — прослезилась инокиня.
— Какое же примирение, коли царь боится бояр! Вишь, они теперь сильнее его. Забрали все лучшие и богатые земли и поместья, и коли захотят, то выставят больше ратников, чем он. Здесь на Москве у каждого боярина при дворе его по несколько сот холопов... Думал, было, царь, когда слухи были о том, что ляхи идут на Москву, ехать в Ярославль, да как вспомнил это, так побоялся измены и остался здесь. Уговорили его бояре разделить поместья между ними, по примеру Польши: дескать, не к лицу будет русским боярам быть не так богатыми, как польские паны, коли царь наденет корону Польши. Ну и послушался, а теперь сам плачется.
— Теперь я понимаю. Значит, царь рад был бы вернуть Никона, да бояре мешают...
— Так-то оно. Коли б ссора была, да от царя, он бы с собинным другом давно сошёлся... А то бояре знают: коли Никон вернётся, он отберёт у них поместья, скажет — на государственные нужды, да на ратное дело, а вы не по заслугам получили. Значит, теперь всё боярство против него... а царь ему друг... Никон же валит всё на царя, и письма, и слова непристойные пишет... «Всё от него, — говорит он. — Рыба пахнет от головы». А царь говорит: «Пущай сам приедет, сам поборет их, они сильнее меня. За ним будет народ. Я же что?.. Мои стражники, те же бояре, — захотят и изведут». Да знаешь, мама Натя, чем ещё пугают его?.. Вот, как была смута московская, так в Коломенском селе сын гостя Шорина кричал: «Бояре-де с грамотами отца послали к польскому королю». Да и каждый день, — продолжала она, — такие грамоты находят то на дворцовом дворе, то на постельных крыльцах. Царь и не доест, и не допьёт... Да знаешь ли ты. Никон, коли б явился да угомонил бы бояр, так и царю было бы легче... Не забудь, мама Натя, дети его небольшие, а он видит, как Богдан душу отдал, так Юрия, его сына, и в монастырь упрятали. Родственники наши: Романовы, Стрешневы, Матюшкины и Милославские то и дело жужжат ему это в уши. Ну, и совсем осовел и голову потерял. Теперь у него одна забота: как бы угодить боярам... Послали за патриархами греческими, хотят низложить Никона, а царь-то сам знает и понимает, что низложат единственного его друга, и горько плачет он. А Никон сердит на него, да его во всём винует. «Он-де голова всему», — пишет он мне. Ему бы с боярами нужно было ссориться, а он — с царём. И ничего-то я не могу поделать. Уж ты бы к нему, мама Натя, съездила да поговорила: может тебя он послушает.
— Да теперь не поздно ли? — вздохнула инокиня. — Не сегодня, так завтра приедут патриархи, бояре и низложат Никона.
— Причинит оно большое горе царю. Ведь и обличать он-то, тишайший, будет на соборе не по своей воле, не по своей охоте... Да и за что обличать. За его верность?
Ещё долго они говорили в таком смысле, и инокиня решилась пробраться к Никону в «Новый Иерусалим».
Несколько дней спустя Ольшевский доложил Никону, что его желает видеть богомолка.
Он принял её.
Оба бросились друг другу на шею; Натя плакала, а Никон тоже прослезился.
— Как ты похудел, Ника, — говорила инокиня, глядя на него любовно.
70
Поместья принадлежали и так казне и давались вместо жалованья за службу. Вотчины тогдашних бояр не стоили, обыкновенно, скорлупы выеденного яйца. А дворы были главным источником дохода, так как к ним были приписаны оброчные крестьяне, нередко очень богатые.
71
Соловьёв, в своей истории, до того пристрастен к Никону, что письмо это считает поклепом на Матвеева и Нащокина и даже его друзей.