С этими мыслями, по получении письма Паисия, он отправился к царевне Татьяне Михайловне.
Царевна приняла его, по обыкновению, любовно, расцеловала и усадила на мягкий диван.
– Получил я от Паисия митрополита, – начал царь, – письмо. Отказывается быть на соборах и хочет уехать. А я полагал, что он будет моим защитником.
– Слава те господи, коли он уезжает, – меньше смуты будет на соборе. Этот подлый грек точно лиса прокрался сюда…
– Напрасно ты его не любишь, царевна, – он человек ученый… умный…
– Можно быть ученым и умным, да подлым. Ведь это он заел Никона.
– Никон сам себе враг: всех высших иерархов, всех бояр сделал своими врагами. Я ничего и поделать не могу… послушай, что они бают: они бы его на плаху повели.
– Знаю я. Но будет позор и дому твоему, братец, и всему христианскому миру, коли такого человека, да на плаху.
– Бояре кричат: пущай духовный суд его низложит, только лишит святительства, тогда мы его по первым пунктам уложения за измену и оскорбление царя…
– И ты, братец, допустишь это?
– Кто же говорит, сестрица? Мне, может быть, жальче его, чем тебе… Да я бы сейчас возвел его снова на патриарший престол, да ведь вот чего боюсь: теперь на Москве польские послы, да и со свейцами я в переговорах… Мира нам нужно, а он-то, святейший, пошлет к черту и послов и нас… и снова потянет он войну и снова скажет: в Варшаву! в Краков, в Стокгольм! Не отдаст он ни свейцам – Невы, ни полякам – Западной Малороссии, не уступит он и литовские города… «Будем, – скажет он, – сражаться до последнего; все ляжем костьми, – мертвым бо сраму нет». А мне нужен покой… совсем я измаялся и надобен мне мир.
– Так ты не возвращай его на патриарший престол, – и пущай он сидит в Новом Иерусалиме на покое.
– Нельзя, нужно лишить его патриаршества и избрать нового патриарха; иначе не будет мира ни в церкви, ни в государстве… Говорю это с сокрушенным сердцем, но что же делать, коли иначе делать-то нельзя. Но даю тебе мое честное слово и руку, что будет он у меня и святейшим старцем, и буду я ему как любящий его сын.
– Что я-то своим бабьим умом тебе, братец, могу сказать? По мне, бог с ними с этими почестями, лишь бы зла не сделали святейшему; а будет ли он править царством, аль нет, для меня все едино, для него, кажись, тоже самое… Насильно милым не будешь.
На другой день царь имел тайное совещание с обоими патриархами, и они условились, как и в каком смысле вести собор, чтобы было меньше шуму и огласки.
Седьмого ноября была собрана соборная дума, и на ней присутствовали царь и оба патриарха. Алексей Михайлович коснулся только вопроса об оставлении Никоном патриаршества и требовал, чтобы архиереи подали по этому предмету выписки из правил.
После этого был перерыв на двадцать дней, и 27 ноября государь, собрав вновь соборную думу в присутствии патриархов, предъявил умеренный обвинительный акт и требовал заочного решения.
Государь хотел этим путем решить лишь вопрос: можно ли за отказом Никона от патриаршества избрать нового патриарха. Притом, зная вспыльчивость и резкость Никона, он боялся, что, при личном его объяснении на соборе, он, вероятно, даст много материала для своего обвинения.
Но патриархи уничтожили все его планы: они объявили, что по церковным правилам нельзя никого заочно осудить, и потому без личной явки Никона к суду не может быть и самого суда.
Это погубило дело Никона.
На другой же день отправились за ним в Новый Иерусалим Арсений[48], Сергий[49] и Павел[50].
Выслушав посланных, патриарх сказал:
– Я постановление святительское и престол патриаршеский имею не от александрийского и не от антиохийского патриархов, но от константинопольского. Оба эти патриарха и сами не живут ни в Александрии, ни в Антиохии: один живет в Египте, другой – в Дамаске. Если же патриархи пришли по согласию с константинопольским и иерусалимским патриархами для духовных дел, то в царствующий град Москву приду для духовных дел известия ради.
После такого ответа очевидно, что Никон должен был стоять на своем и не ехать на собор.
Но на него напала нерешительность, и в такой же степени, как это было в приезде его в Москву. Он стал собираться в Москву. Прощание его с братией и провожание его было трогательное. Тридцатого ноября он отслужил соборне обедню, потом молебен, приобщился, пособоровался, благословил братию, перецеловался со всеми, причем горько рыдал. Все присутствовавшие с воплем провожали его, и когда он с небольшой свитой сел в сани и те тронулись в путь, братии показалось, что с его отъездом рушился и их покой, и их мирное счастье.