Только по окончании этой процедуры вновь прибывший протянул им волосатую руку и плюхнулся на стул.
Григоре Панцыру — а для синьора Альберто пять рюмок коньяка Мартель — бородач, в мешковатом костюме кофейного цвета, с грязным воротничком рубашки, криво повязанным галстуком и сократовским в синих прожилках носом. Сняв мягкую шляпу со смятым верхом, он швырнул ее официанту, открыв огромный с асимметричными шишками лоб, переходивший в лысину до самого затылка, обрамленный клочками редких волос на висках. Этот человек, одновременно гордость, страх и позор ныне давно вымершего поколения университариев, уже двадцать лет как вышел на пенсию и приближался к восьмому десятку, но, несмотря на свою разгульную жизнь, дававшую повод для бесчисленных и бесплодных расследований, не утратил ни узловатой крепости тела, ни остроты ума. В молодости он блестяще окончил Сорбонну, имя его и теперь еще упоминалось в зарубежных научных журналах, при обсуждении проблем, впервые разрешенных валашским математиком; он был на «ты» с министрами, которые в свое время учились вместе с ним в университете и в ту пору не годились ему и в подметки. Потом министры отправились на кладбище, свидетели его научной карьеры — туда же; а он все жил и при встречах с мертвяками вроде Пантелимона Таку становился брюзглив и мрачен.
Однако мрачное настроение скоро проходило. Рассеивалось зрелищем жизни, которая оставалась для него вечно привлекательной и свежей. До́ма настроение улучшалось уже по другой причине: по утрам, встречая рассвет, он и теперь еще занимался решением сложных проблем тригонометрии, алгебры и механики, доступных пониманию пока что двух-трех десятков ученых по всей Европе.
Вытянув под столом косолапые ноги и почесывая волосатую грудь в вырезе рубашки, где у него не хватало пуговиц, он, вместо приветствия, проворчал:
— Все никак не помрешь, Таку?
Пантелимон Таку не ответил и угодил в «тюрьму».
— Если ты с утра пораньше умудрился сесть в «тюрьму», значит, в этом году тебе от смерти не уйти!
Пантелимон Таку поджимает дряблые голые губы, — он опять в «тюрьме» — снова и снова.
Теперь ему предстояло выбираться из «дома» противника, забаррикадированного шестью «воротами»[22]. Партия была проиграна безнадежно.
— Согласно теории вероятности, дорогой Таку, тебе крышка! — доброжелательно уверил его Григоре Панцыру. — Советую не тратить сил понапрасну. Отсюда тебе не выскочить, все равно как не уйти из склепа!
— Оставь его, братец, а то ведь и уморить недолго! — вмешался Иордэкел Пэун, который, не слыша, что говорит Григоре Панцыру, уловил смысл по мимике и отдельным словам.
— Это я-то уморю? — вознегодовал оскорбленный господин Григоре. — Я уморю?.. Да он сам себя уморит! А впрочем, чего в нем и морить-то? Ты только погляди на него! Я вот уже двадцать лет гляжу на него и жду. Только тем, можно сказать, и держусь в этой жизни, испоганенной такими вот типами, — как их еще земля носит! Мне бы только сказать над ним надгробное слово, а там можно и самому на покой. Я был бы краток: «Опечаленные сограждане! Глядите на него, но слез не лейте. Потому что ничего худого и ничего нового с ним не случилось! Он долго боялся смерти и освободился, наконец, от этого страха. И я спрашиваю вас, скорбящие сограждане, разве Пантелимон Таку, что лежит в гробу, отличается хоть чем-нибудь от того покойника, который три дня назад разгуливал по Большой улице в галошах и с зонтиком? Чего же ему было бояться? Что нового с ним произошло? Что случилось худого? И когда найдете ответ — можете лить ваши слезы». А что еще о нем скажешь? Видите, он снова угодил в «тюрьму». А кроме «тюрьмы» — чем он прославился? Что дал жизни? Для чего жил? Для чего, я спрашиваю?.. Вот единственная проблема, которую я так и не сумел разрешить и ради ее решения имею честь просить синьора Альберто немедленно подать рюмку коньяку.
Григоре Панцыру счел свою миссию законченной.
Теперь он мог заняться своим коньяком, не интересуясь игрой в кости и забыв о существовании игроков. Прислонился затылком к оконному косяку, подтащил себе под ноги стул и так, полулежа, разглядывал прохожих, и вся его взъерошенная фигура лучилась радостью жизни.
От площади тянулись крестьяне с пустыми корзинами и босоногие крестьянки. Бородачу кланялись поденщики, с которыми ему случалось выпивать в корчме на окраине. Его маленькие блестящие глазки с жадностью пиявок впитывали картины жизни: палящее солнце июля, зыбкие тени, торговцы у дверей лавок, а в темноте позади них смутно угадываются пустые полки; воробей, перепорхнувший с ребра вывески на край крыши; ленивая рысь извозчичьих лошадей. Все доставляло ему одинаково бесконечную радость. Все казалось равно достойным внимания.