Выбрать главу

Весной 1852 года происходящее с ним стало очевидно для окружающих. Приятель Лебедев, прослушав его последние романсы и только что сочиненную басню «Слон и попугай», был поражен «странной мыслью и беспорядком в сочетании идей». «Ну, вот опять упреки в странности, — возразил Федотов, — я это слышу беспрестанно; да неужели, боже мой, я стал большим чудаком, чем прежде?..» В доме Половцева он, после затянувшихся отговорок, согласился, наконец, написать в альбом и написал: «Всё план за планом в голове, / Но жребий рушит эти планы… / О, не одна нам жизнь, а две / И суждены и даны», вместо имени своего поставив в конце «Кончено!». Хозяева пришли в недоумение — он объяснил: «Это, не знаю, почему-то мое убеждение, которое я никак не могу выкинуть из головы. Впрочем, поживем — увидим; может, предчувствие и обманывает меня!»

Предчувствие не обманывало: смерть стояла у порога, сначала духовная, потом, несколько месяцев спустя, физическая. Он никогда не решился бы со спокойной гордостью сказать: «Весь я не умру», но слабая надежда на то, что его существование продлится во второй, посмертной, жизни, все-таки теплилась в нем.

Уже приближалось лето. Друзья разъезжались по дачам. Дружинин звал его с собою в деревню, обещал устроить мастерскую в саду, среди «рощи из белых роз», прельщал живописными окрестностями. Федотов было заколебался, но все-таки устоял: «Я и так уже упустил один год, не напоминая о себе публике. Наша известность требует, чтобы о ней чаще толковали: знаете сравнение “слава — дым”. Надо чаще подпускать этого дыма; не то он разойдется по воздуху». Он поделился своими намерениями: летом взяться и постараться закончить «Возвращение институтки в родительский дом», осенью непременно участвовать в очередной трехгодичной выставке в Академии художеств (показать «Анкор, еще анкор!», «Игроков» и, может быть, «Институтку», если успеет), потом непременно поехать в Москву и отдохнуть, потому что не отдыхал давно.

Уже в конце мая и начале июня появились недвусмысленные симптомы страшной болезни. Недвусмысленные для нас, а тогда распознать их было некому, даже окажись рядом с Федотовым врач, потому что медицине о прогрессивном параличе, его причинах и течении еще ничего не было известно.

Всегдашняя замкнутость оставила его, он сделался говорлив до навязчивости. Маниакальная идея собственного величия и своей высокой миссии в мире то и дело прорывалась в его лихорадочных речах. Возвратившись как-то вечером домой чрезвычайно взволнованным, он сел за стол и с жаром написал нечто вроде «исповедания веры», где излагал свои взгляды на служение искусству, а записку послал Александру Бейдеману. Все написанное представлялось ему настолько значительным, что вскоре он отправил ему еще одну записку: «Сашенька, друг, присядь с карандашом к бумаге, не поленись прислать мне копию с того, что я писал к тебе. Эти святые минуты жизни должны быть сбережены на всю жизнь. Не поленись, дружок; этот ущерб художественности откроет новый ключ, разольется рекой, расширится озером, морем в груди твоей, морем огня, который пережжет в душе твоей все плотское, житейское, затеплится лишь сердце перед Богом во имя изящества, которого он центр и источник. Брат навсегда твой Павел». Такого за ним раньше не бывало.

В начале июня он пропал. Получив какую-то немалую сумму денег, не отослал ее тотчас в Москву, как водилось, а стал ими сорить, раздавая первым встречным, покупая всякий вздор и даже просто разбрасывая по улице. Побывал в нескольких знакомых домах, в каждом посватался, вызвав полное недоумение хозяев, и рассуждал о том, какие постройки возведет для своей будущей жизни, потом исчезал так же неожиданно, как появлялся. Рассказывали, что он заказал себе гроб, предварительно примерив его! Его видели на той стороне Невы, на Морской улице, потом, наняв ялик, он возвратился на Васильевский остров и снова исчез из виду.

След его обнаружился далеко — в Царском Селе; там ночью он вступил в пререкания с полицейским дозором. К счастью, его голос услышал и узнал генерал Сапожников, снимавший по соседству дачу (Сапожников был не просто генерал, а автор известного «Начертательного курса рисования», он наблюдал за преподаванием начертательных искусств в военных учебных заведениях). Он вмешался и забрал Федотова к себе. Скорее всего, именно он и сделал то, что пора было сделать, — определил Федотова в лечебницу.

Частная лечебница доктора Лейдесдорфа, находившаяся на Слоновой улице близ Таврического дворца, была дорогая (содержание больного обходилось в 80 рублей в месяц) и, возможно, по своему времени, неплохая, да только Федотову уже ничто не могло помочь. За ним просто присматривали, а когда становился буен — связывали ремнями, иногда били. Коршунов оставался при нем неотлучно, ухаживал как мог, развлекал разговорами, успокаивал, добывал какие-то лакомства. Сознание временами возвращалось к Федотову, он даже сделал два-три рисунка, потом утратил и эту способность. Из Москвы приезжала сестра Анна Калашникова, но он не велел ее пускать к себе, наговорив при этом много неприятного. Приходили друзья, те, что оставались в городе. Он их узнавал, рассуждал осмысленно и интересно, потом, прямо у них на глазах, превращался в безумного. Подробности этих встреч, сообщенные Жемчужниковым и Шишмаревой, невыносимы.

За содержание в лечебнице надо было платить. Сначала это взял на себя Павел Рейслер, потом президент Академии художеств выхлопотал пособие на лечение. Позднее, в октябре, Федотова, в результате неспешной казенной переписки, перевели из заведения Лейдесдорфа в казенную больницу Всех Скорбящих, «где более средств к тому и приспособлений для пособия подобным больным». Больницей руководил тогда очень хороший и заботливый врач Ф. Герцог, впрочем, и он был бессилен.

Больница располагалась довольно далеко от города, на одиннадцатой версте Петергофской дороги, но друзья время от времени посещали Федотова. Пускали их редко, потому что Федотов был уже совсем плох. Иногда он пытался учить других больных рисованию, а иногда проповедовал им стоя на столе, и те слушали его, собравшись вокруг.

«…Изредка в его грезах выказывалась прежняя, прекрасная душа, — рассказывал Дружинин, — иногда Федотов воображал себя богачом, скликал вокруг себя любимых особ, говорил о том, что нужно превратить Васильевский остров в древние Афины — столицу художеств и веселия, наполненную мраморными дворцами, садами, статуями, храмами и пантеонами…»

13 ноября он внезапно пришел в себя — то был признак скорого конца. Он исповедался и попросил позвать трех друзей — Рейслера, Бейдемана и Дружинина. Коршунов немедленно отрядил больничного служителя, но тот пропьянствовал весь вечер, и известие опоздало на сутки. Бейдеман с Жемчужниковым застали Федотова уже обмытым и лежащим на столе в своем отставном мундире штабс-капитана лейб-гвардии Финляндского полка. Похоронили его 18 ноября на Смоленском кладбище. Коршунов, проводивший его до самой могилы, после похорон сгинул неизвестно куда.

Началась вторая жизнь Федотова, на которую он так робко уповал в ожидании близкой смерти.

ОТ АВТОРА

Давно стало общим местом утверждение о том, что каждый автор обязан своим трудом не столько собственным успехам, сколько успехам своих предшественников. Библиография Федотова огромна, и предшественников у меня очень много. Желая исполнить общепринятую авторскую обязанность по возможности неформально, позволю себе назвать здесь только тех, кому обязан более всего, чей труд именно для меня оказался наиболее важен.

Это Александр Николаевич Бенуа, впервые открывший нам глаза на истинную суть и ценность искусства Федотова; написанное им на рубеже столетий, за редкими исключениями и с незначительными поправками, сохраняет свою силу по сей день.