Выбрать главу

– Вы их знаете?

– Желал бы не знать…

– Могли бы меня с ними свести?

– Нет, увольте. Всего влиятельнее сейчас, кажется, люди из Тайной экспедиции. Но им нельзя руку подать.

Ламор усмехнулся.

– Руку можно подать кому угодно, – сказал он, глядя на часы, – я здоровался бы с Картушем[133]… А о Палене что думаете?

– Очень умный человек.

– Да, по-видимому. Я не знаю, чего он хочет. Но он зато прекрасно это знает, – что бывает не так часто, особенно у вас в России… Так вы ко мне приезжаете, давайте пообедаем вместе? Хорошо кормят внизу у Демута. Неаполь вспомним… Очень милая была тогда у вас дама…

Он быстро взглянул на Баратаева.

– Эх, тяжело нам, старикам, – сказал как бы рассеянно Ламор. – Ведь теперь немцы выдумали теорию трагедий. Знаете, в чём сущность трагедии? В воле, лишённой возможности осуществления. В воле, в желании, всё равно. Если это есть, значит, налицо основное условие трагического конфликта. Уж эти немцы: глубокомысленный народ, только совершенно лишены чувства смешного. Говорят, и Эсхил на этом построен, и Софокл, и Корнель. Теперь ещё Шекспир очень в моду входит… А в моё время он считался образцом дурного вкуса; тёмная вещь искусство – никто никогда не узнает, что это такое. Так, видите ли, и Шекспир построен на этом. Казалось бы, мы, старики, готовые трагические герои. А вот нет, занимаются нами одни комические писатели – да ещё как одного Мольера вспомнить! И действительно смешно не нам с вами, разумеется, а им, молодым. Но есть старички брюзжащие, вот как мы с вами. Это куда ни шло – по крайней мере, естественно. Зато я ужасно боюсь старичков, «сохранивших молодую душу»: они всегда за всё новое, свежее, за молодёжь и этак благодушно, видите ли, радуются на юношей и особенно на девушек: мы, мол, пожили, теперь ваше время, веселитесь, детки, веселитесь. Детки, дурачки, верят. Таких-то старичков они особенно и любят… Одно только устроено умно, то, что мы черствеем с годами и не так всё это чувствуем. Да и смерть – чужую – переносим легче… Ну, я заболтался. Прощайте, до скорой встречи, – сказал Ламор, поднимаясь.

IV

…«La tyrannie et demence sont a leur comble…»[134]

Панин имел привычку обдумывать важные депеши, расхаживая по своему огромному кабинету. В комнате было полутемно. Только на письменном столе горели свечи и в камине слабо светились последние тлеющие уголья. Никита Петрович ещё прошёлся раза два большими неровными шагами из угла в угол, повторяя вслух вполголоса свои мысли, по привычке замкнутого человека: депеша к Семёну Романовичу Воронцову была готова.

Панин подошёл к двери, запер её на ключ, затем сел за письменный стол, вытащил из ящика лимон и разрезал его пополам, морщась от скрипа тупого ножа, с трудом входившего в корку, и от брызнувшего на стол сока. Он выжал в стеклянную рюмку сок из половины лимона. В мутную, чуть желтоватую жидкость упало несколько зёрнышек и волокон. Наклонив левой рукой рюмку над корзиной, Панин вытащил зёрна концом ножа. Мокрая косточка, минуя корзину, упала на ковёр. Никита Петрович раздражённо поставил рюмку рядом с чернильницей.

«Совсем расшаталась душа, эдак нельзя», – подумал он и успокоился. Он просидел минуты две, старательно разглаживая средним пальцем золотой шероховатый позумент, окаймлявший тёмно-зелёную кожу стола. Затем взял одно из свежеочиненных перьев, опустил его в рюмку и стал писать. Лимонный сок только секунду блестел на плотной бумаге, затем высохшие буквы исчезали, и писать было поэтому утомительно. Не отрывая от бумаги пера, чтоб не попасть им на то же место, Панин набросал несколько строк. Затем с недоверием взглянул на белый по-прежнему лист, на котором быстро высыхали последние слова.

«Si j'essayais? C'est pourtant bien ainsi qu'on le fait»[135] – подумал Никита Петрович. Ему ещё не приходилось писать симпатическими чернилами. Он пододвинул к себе свечу и махал исписанным листом высоко над пламенем. Бумага осталась белой. Панин опустил её значительно ниже. Вдруг выступили жёлто-оранжевые строчки, и в ту же секунду приятно запахло горелой бумагой. Никита Петрович отдёрнул лист с восклицанием досады.

«Да, всё совершенно ясно, – подумал он, читая. – C'est tres commode en effet».[136]

Панин представил себе, как Воронцов будет тоже тайком, в запертой комнате, над свечой, проявлять депешу. Он хмуро усмехнулся. Ему странным показалось, что он, граф Панин, вице-канцлер Российской империи, должен из боязни полицейского надзора, из страха перед какими-то подьячими Тайной канцелярии прибегать к воровским приёмам для сношения с русским посланником в Англии, с Семёном Романовичем Воронцовым, одним из самых уважаемых и самых знатных людей в России. «C'est du propre! – произнёс он вполголоса. – D'ailleurs, cette fois-ci il n'y a rien a craindre: Ла Тайная ne l'aura pas…»[137]

вернуться

133

Луи – Доминик Картуш (1693–1721) – знаменитый французский разбойник, предводитель огромной воровской шайки в Париже. 26 ноября 1721 года приговорён к колесованию.

вернуться

134

«Тирания и безумие в их высшей степени..» (фр.).

вернуться

135

«Если попробовать? Однако это хорошо делать таким образом» (фр.).

вернуться

136

«В самом, деле, очень удобно» (фр.).

вернуться

137

«Вот мерзость!.. Впрочем, на этот раз нечего бояться: Тайная не станет…» (фр.).