Лакей пододвинул кресло министру иностранных дел. Талейран учтиво его поблагодарил – это удивило новых придворных: они были убеждены, что при старом дворе с лакеями обращались грубо, – сами они дурно обращались с прислугой именно из желания подражать старому двору. Талейран уселся у окна, вытянув больную ногу.
Он значительную часть ночи провёл за игрой, проиграл довольно много и выпил за ужином полбутылки редчайшей белой мадеры vino de rodo, пространствовавшей тридцать лет по морю. Были красивые женщины, хоть и не столь красивые, как те, которых он знал в молодости. Было довольно весело, но не так весело, как в ту пору, когда он, при старом дворе, задавал тон молодёжи. После ухода гостей Талейран медленной тяжёлой походкой, волоча ногу, удалился в свою роскошную спальную, занялся ночным туалетом, затем, намазанный, надушенный, в белом атласном колпаке, устало опустился в огромную постель с балдахином и опёрся на высокую пирамиду подушек (он спал не лёжа, а сидя). В постели бывший епископ Отенский долго читал своего любимого Вольтера, улыбаясь, как старым друзьям, давно знакомым мыслям. Это были мысли е г о времени. Талейран, ближайший участник Революции, настоящей жизнью считал только ту, которая была перед бурей и теперь миновала безвозвратно. Бывший епископ Отенский всех знал и ничего больше не делил в этой томительной, порочной, исполненной очарованья жизни. Вольтер и Мирабо в его воспоминании сливались как люди старого строя с Людовиком XVI, с Марией-Антуанеттой. Одни медленно подтачивали, другие слабо сопротивлялись. Свеча затрещала в тяжёлом низком канделябре. Утомлённый чтением, Талейран положил, наконец, на столик книгу в сафьянном переплёте с гербами, погасил огонь и долго ещё в темноте с улыбкой вспоминал эту разрушенную ими жизнь. Он заснул в пятом часу. Ему было достаточно четырёх часов сна в сутки. Но чувствовал он себя всегда немного утомлённым. Устало-учтивый вид и придавал Талейрану ту особенную distinction,[228] секрет которой, по общему отзыву, был с Революцией потерян во Франции.
– Vous allez donc en berline au palais, citoyen ministre? – сказал придворный, стоявший у окна. – Moi, je vais me promener en caleche, au spectacle en berline, chez ma femme en dormeuse, chez ma maitresse en demi – fortune…[229]
Он с улыбкой взглянул на Талейрана.
– Mes compliments pour vos chevaux… Ils ont du vous couter gros?[230]
– Pas le Perou, citoyen,[231] – кратко сказал Талейран, подделываясь под слог собеседника. Он разговаривал с новыми людьми, как с торговками.
В эту минуту его позвали в кабинет первого консула. В дверях он столкнулся с выходившим Фуше и холодно с ним раскланялся. Они терпеть не могли друг друга. Фуше кто-то прозвал «Талейраном сволочи», и это было неприятно Талейрану, который сам, в глубине души, с отвращением чувствовал некоторое сходство между собой и министром полиции. Он был скептик, и Фуше, вероятно, был скептик. Он был циник, и Фуше также был циник. Правда, Фуше ничего не понимал ни в вине, ни в женщинах, ни в Вольтере, а по манерам, по языку ничем не отличался от сапожника. Но это сходства не уничтожало. Не уничтожало сходства даже то, что Талейран не был никогда революционным комиссаром и не расстреливал сотнями людей. Вид Фуше всегда был неприятен министру иностранных дел. «Забежал вперёд, – подумал Талейран. – Конечно, по делу этого заговора…»
Генерал Бонапарт сидел перед письменным столом в кресле, спиной к огромному камину, в котором горел огонь. Ковёр перед креслом был усеян газетами, книгами, письмами. Первый консул был одет и выбрит, несмотря на ранний час. «Неужели опять не ложился?» – подумал Талейран с удивлением. Бонапарт холодно ответил на поклон министра, не вставая и не подавая руки. Талейран знал, что первый консул старается больше не подавать руки никому, и в душе одобрял это, как всё означавшее постепенный переход к тем порядкам, которые были в других странах. Но ему было немного смешно. Людовик XVI, Мария-Антуанетта в своё время подавали ему руку. Он бывал запросто в этом старом королевском дворце в ту пору, когда лейтенанту Бонапарту не могло бы прийти в голову показаться сюда и на порог.
Талейран не торопился начать разговор. У него не было на этот раз особенно важных дел. Он надеялся, что первый консул сам заговорит с ним о раскрытом покушении. Но Бонапарт ничего не сказал. Лицо генерала было неподвижно. «Этот не расчувствуется, – подумал Талейран. – А всё-таки неприятная у него жизнь: работа, заговоры, покушения…»
229
Вы ездите во дворец в берлине, гражданин министр?.. А я езжу на прогулку в коляске, на спектакль в берлине, к жене в дормезе, к любовнице в полуфургоне… (фр.).