Выбрать главу

Газеты наперебой печатают твое завещание.

Текст дебютировал за несколько дней до самоубийства.

Есенин и Маяковский написали стихи на свою смерть заблаговременно, но прогресс состоит именно что в публикации.

На панихиде высокий президент страны Леннарт Мери, твой маленького покойника коллега, сказал вроде того, что для поэта самоубийство тоже творческий акт.

А помнишь, я как-то спросила у тебя, мы тогда ехали в поезде на соседних полках, нет ли у тебя комплекса мужчины маленького роста?

«Именно.» — Ты вскочил и, передразнивая полночь, симулируя отчаяние и высокие каблуки, залепетал скороговоркой: «Именно. Второй день чувствую комплекс Пушкина».

А потом в темной проходе купе, под изможденной, малокровной лампочкой, похожей на молочное, тусклое вымя, выводя за руку из строя и снова втискивая, разместил целый пионерский отряд, где ты был самым первым по росту. «Вот, а за мной уже Пушкин, Наполеон и еще восемь человечков в затылок». И руки отвел назад, проверяя, чтобы держали линию.

Завещание набрано крупный шрифтом:

«Кто? Йохан.

Что? Гулял.

Когда? В январе 1995 года.

Где? В центре Таллинна. И увидел на каменной стене предвыборную листовку, на которой значилось: „Эстония для эстонцев“. Йохан вздрогнул, замер на месте, уставившись в одну точку, и почувствовал, что теряет сознание или равновесие, а может, и то и другое вместе. Все смешалось в вихре, и куда-то исчезло чувство места и времени. (Ему представились другие времена и места, давние, но здесь.) И буквально через долю секунды он почувствовал, что надо паковать чемоданы, если еще успеет, и бежать. А в следующий момент он вспомнил, что сам принадлежит к нации, которая говорит на том же языке, на каком написаны и плакат на стене, и это письмо. Потом Йохан засомневался, да так ли это? А потом он подумал: „Если уйду я, куда денутся или уйдут Мария, Юри, Йоозеп, Ханна, Андрес, Михаил, Дебора, Корнилий, Анна и другие?“

Он спросил. „Наперекор своей судьбе“, — прозвучало в ответ».

Одна вещь меня раздражает. Вылезает на полке в первый ряд. Книжка. Ты у меня просил книжку Питера Брука. Не просил даже, просто сидел в кресле напротив.

Всякая одежда на тебе казалась темным обтягивающим трико, и руки и ноги постоянно шевелились, словно и сами собирались сказать свое веское слово, причем обратное тому, что содержала речь. Кнопка, закрепившая тебя в кресле, располагалась где-то в середине, но не поблескивала, и рассмотреть ее не удавалось. Лицо было цвета гипса. Такого цвета бывает только посмертная маска. Надетая на живое лицо, она пугала не только глазами, продирающимися сквозь нее, не только ртом, похожим на лодку, качающуюся на волнах, но прямым, бесстыдным указанием на череп, медленно и неукоснительно проступавший под ней.

Ты свернулся и развернулся в кресле и сказал, тут же смутившись бестактностью своей фразы, ибо сама констатация в ней могла быть легко заподозрена в просьбе, что у меня, оказывается, есть Питер Брук. И по-детски, потому что ребенку приходится прощать, когда он разоблачает условности мира взрослых, облизнул губы, показал язык, потом оттолкнул себя в угол, захохотал, как подросток, скрывающий свое истинное отношение к однокласснице и толкающий ее прямо на дерево, чтобы она ударилась и заплакала во время прогулки в лесу на уроке родной природы.

А я опустила глаза и прошептала беззащитно, пятясь, теряясь: «Да, у меня есть Питер Брук…»

Есть что вспомнить.

В детстве мне хотелось голубя, кошку или собаку, но было запрещено, и я любила, когда собирались гости и из-за стеклянных дверей, усиливающих звук, доносился стук каблуков и звон рюмок, оживлять мамину чернобурку, то пришивая ей что-нибудь, то отрезая.

Приятельница родителей, скромная архивная машинистка, получала долгожданное соло: она рассказывал мне историю про девочку лет пяти (как я), которая погубила лису своей мамы разными пришиваниями, а та мама, увидев урон, схватила ножницы и изрезала ими ручки своей нашкодившей доченьки;

у доченьки немедленно началось заражение крови, поскольку ножницы-то были от лисы и с заразой, и доченька вскоре умерла;

на этом, в общем-то, рассказ кончался, но тетя скороговоркой добавляла, что та мама, увидев новый, страшный урон смерть единственного ребенка, повесилась;

повешенье возвращало скороговорочному рассказу новую внятность и сопровождалось такими кровожадными подробностями, таким не помещающимся во рту языком, кукольными танцами и гримасами, что становилось совершенно очевидно: надо было остановиться на гибели противной девчонки, а нежную маму не трогать, может быть, даже купить ей в утешение новую лису;