Эме любит вспоминать этот холст, оставшийся в Валансьенне. Он снова увидел его месяц назад — холст был покрыт пылью. Куда девалась его ярко-красная лессировка? Он протер картину мягкой губкой. Краска сверкала, как фанфара на городском празднике под платанами. Он бережно тронул ее вытянутой рукой и снова увидел эту встречу дорог морских и земных, эту зелень, и лодки, и чаек, оспаривающих свои владения у голубей. Это было именно то самое, чего он искал всегда, и то, что старик своим орлиным взглядом сумел разглядеть и так кратко определить — чувствительную геометрию, гармонию сердца и разума.
И это надо было не воссоздавать вновь, но вновь обрести. Повторить тот же самый мотив было невозможно. У повозок были теперь расплывчатые формы воздушных масс и линий ветра, проносившегося над настоящими лодками и над Дуном. Они исчезли вместе с дерзкими цыганками и их орущими детьми. Gone with the wind Circus Cesar Pompon…[35]
Казино на сваях на Малом острове — огромная игральная кость — сохранило свой светло-розовый цвет — цвет старого кирпича. Оно реквизировано. В 1938–1939 годах это была штаб-квартира контрабандной торговли оружием и молоком, а ныне это бар с коньяком, «сайд-каром» и «радугой»[36] для коллаборационистов. Эме туда больше не пойдет, да и раньше не ходил. Куда лучше было бы искупаться, но на Фонтоле, на Малый остров, на Большой остров и на Дунский мыс не пускают.
ACHTUNG! MINEN[37]
Он доходит до самого Трока, один, наедине с морем, с попутным ветром, сторожками в виноградниках, спускающихся чуть не до самой прибрежной гальки, совсем белой, почти арабской — полумесяц на кубе. Он погружается в прохладную воду. Война возвращает природу в ее первозданное состояние. Даже рыба — красновато-коричневый с золотистым отливом губан и серебристые окуньки — теперь не ускользает от тебя.
Высохнув на солнце, он бредет назад. На улице Братства, над ателье фотографа, он надеялся отыскать Поля, чьи виноградники в Лезиньяне, в Корбьерах, и баркас в Баньюльсе — два его страстных увлечения. Дом заперт. Фотограф внизу ничего не знает. Пюньо возвращались на несколько недель летом сорок второго, но чаще всего они остаются в Бель-Иле. Эме позавтракает один. После трех лет войны и плена для него все еще самое тяжелое — одиночество.
Дни мелькают один за другим. Песок наполняет склянки песочных часов в медленном ритме долгого сна, которого требует его тело (он спит по десять часов в сутки), двух ежедневных купаний, которые его закаляют (он проплывает теперь почти целый километр, только не кролем, от которого у него болит рана), и еды — он питается в притихшей, полупустой столовой. Последнюю прогулку он совершает вечером, когда вода кажется масляной, а рыбаки готовят фонари иератическими жестами орфических жрецов.
Почему он еще не начал писать? Это вроде осечки с Миленой после вечера в Европейском клубе. А может, это разные вещи — ведь он много рисовал на отмелях пустых времен Вестфаленгофа.
Нет, суть не в том. А в том, что в Германии он не хотел ничего делать, кроме эскизов, этюдов, декораций. Единственной серьезной вещью у него был триптих о покровителе узников — «Апостол Петр в темнице» (позировали Вандеркаммен и Таккини! Хороши они были в роли центурионов кесаря!). Но он не думал ни о работе по заказам, ни о работе для души. Отныне он станет писать небольшие вещи. Да разве можно писать картины, если не знаешь, где ты будешь через десять дней? Он идет. Бедра еще побаливают, но он это превозмогает. Надо снова обрести гибкость, которую он утратил, несмотря на то что заставлял себя делать бесконечные круги по лагерю.
Его по-прежнему не замечают. Если он здоровается первым, то получает удивленный ответ. Пораженные навязанной им войной, каталонцы укрылись в унаследованных от предков жилищах, в ресторанчиках, куда ведет сперва длинный коридор, а потом узкая лестница, в своих кафе, расположенных согласно некоему тайному топографическому плану. Они сердиты на весь мир, который нанес им двойное оскорбление: война и оккупация.