Справа от Ольги Николаевны — Аглая. Грамота с благодарностью от школы за отличное окончание десятого класса. Аглаю уже сфотографировали отдельно для галереи на первом этаже. Черная юбка до колен. Обыкновенная. Белые колготки. Обыкновенные. Белая блузка. Обыкновенная. Сверху — кардиган цвета фьюша. Необыкновенный. Аглая первый раз в жизни попросила у мамы что-то себе из одежды. Мама удивилась, но купила. Аглаины волосы собраны в мальвину. Длинные и пушистые. Пахнут отваром смородинового листа. Аглая уже не такая незаметная, как в прошлом году. Фьюша кардиган сразу притягивает глаз. Как розовые астры в дедовском букете. Правая рука Аглаи сжата в кулак, накрыта левой. Фотограф велел улыбаться. Аглая улыбается, но с закрытым ртом. Не так нахально, как Ксюшка.
Ксюшка лыбится так, что ее улыбка, кажется, спрыгнет сейчас с фотографии и лангольером поскачет за тобой, щелкая жвалами. Джинсовая юбка. Аляпистый свитер. Огромные розовые клипсы. Ксюшка перепутала фотографию класса и дискотеку в кафе. Ольга Николаевна уже пять раз пожалела, что разрешила им одеться свободно. Фатальная ошибка. Кто во что горазд. Ярмарка подросткового недоразумения. Страна, которой индивидуальность каждого гражданина не к лицу. Индивидуальности эти друг с другом совсем не сочетаются, не умеют сосуществовать. Какофония. Хаос. Неединообразие.
Петька справа от Ксюшки. Высокий. Красивый. Петька коротко подстригся под бобрик. Период Ди Каприо у него закончился. У Петьки новая джинсовка и роман с Ксюшкой. Петька все также филонит с уборкой класса и все так же просит списать математику.
Настька в леопардовых лосинах и белых сапожках. Но ни лосин, ни сапожек не видно. Виден только свитер-балахон. Ольга Николаевна поставила Настьку в последний ряд, чтобы она не портила фотографию своим опухшим лицом. Богданова, тебя что, в стиральной машинке постирали? Настька, постиранная в стиральной машинке, смотрит прямо, широко улыбается густо намазанными розовой помадой губами, и кажется, что она этой же помадой и глаза себе замазала, и щеки.
«Улыбаемся, дети! Веселее! Скажите "чиз“!» Фотограф доволен. Успели. «Один. Один год остался, — думает Аглая. — Всего один год заключения». И вместе со всеми громко, с хорошо поставленным американским произношением говорит: «Чи-и-из!»
Аглая вставила кассету.
«Картошка. Лида».
Нашла! Я тебя нашла, выходи! Видеомагнитофон Panasonic зажужжал, заглотил добычу, чавкнул. Крышка с надписью Super Drive щелкнула, прыгнула на место. Play. Телевизор зашипел мелким черно-белым просом, икнул, выплюнул на экран трактор с плоской мордой ротвейлера. Трактор, увидев камеру, замер, порычал для порядка: ближе не подходи, укушу — вернулся к работе. На краю темно-серого, расчерченного грядами, как по линейке, поля обувной щеткой торчал лес, не давал полю растечься за пределы кадра. Запись была старая, рябила царапинами, пузырилась черными волдырями. Аглая моргнула. Ввысь, по диагонали экрана дернулась утка. Картинка мигнула, кадр сменился.
Поле ожило, зашевелилось, подхватило ритмичное движение работающих на нем людей. Телогрейки. Резиновые сапоги. Платки. Лыжные шапки. Люди вскакивали, изгибаясь дождевыми червяками, падали обратно, извлекали из земляных кишок клубни картофеля, скидывали в ведра — манна, но не небесная, а земная, осязаемый результат планомерной трудовой деятельности — ведра ссыпали в мешки, мешки закидывали в прицеп трактора. Точное, ритмичное, непрерывное движение. Ритуальный танец поклонения полю, восхваление урожая: «О ты, вино из вены черной! Играйте, пойте!»[86]
Трактор-ротвейлер скалился, тарахтел, вилял прицепом. Люди хлопали трактор по кабине, хвалили. Хороший пес! Хороший! Поле пульсировало, полнилось, вздымаясь, потело вместе с людьми. Люди, любя, взбивали его в черную пену, наполняли кислородом, освобождали от беремени переношенных плодов, целое лето и полсентября высасывающих все его соки, выпивших всю его черную кровь, опустошивших его, жадно забравших всю силу, молодость, жизнь, как младенец себялюбиво высасывает мать, не спросясь, а только требуя: «Мне! Все мне!»
Аглая нахмурилась. Что за кассета? Она не помнила ее. Картинка снова щелкнула. Трактор сменился КамАЗом. «Зачем я это смотрю?» — подумала Аглая, но телевизор не выключила, залезла на диван, натянула Бабушкино ватное одеяло, красным глазом-ромбом приглядывающее за ней из белого пододеяльника. КамАЗ, чихая паром, переваливался по полю. Кассета опять зашипела. Экран почернел. «Ноздри убери! Да, ноздри свои ослиные убери от камеры! Ты мне весь объектив заляпал соплями. Сказал же! Ноздри убери!» Камера дернулась, уворачиваясь от назойливого ухажера с ослиными ноздрями, хихикнула. Лоб, переносица, улыбающийся глаз. «Да ты не так держишь, Мартыныч! Что ты шатаешься, а? Не шатай, говорю тебе! Дай сюда! Сюда дай!» Камера чиркнула объективом белое небо, упала беспомощным жуком на спину, резко подскочила и снова упала, на этот раз в обратную сторону, стыдливо уперевшись в черные сапоги. Повисев так пару секунд, встряхнулась, взмыла вверх, уставилась вперед. Горизонт выпрямился.