Когда жетоны на аттракционы заканчивались, шли обедать в пельменную. Папа тянул тяжелую железную дверь. Ручка с двух сторон была обтянута заношенными нежно-персиковыми панталонами, охранявшими в пельменной тишину. Внутри, как в бане, всегда стоял пар, торжественный, густой, сладкий. В бане, куца Аглаю маленькой водили мыться, тетка-банщица Васильна всегда перед паром запевала гулким, пенным, березовым голосом: «Пару даю! Пару, бабоньки!» Аглая жмурилась. Но не от пара. А от Васильны. Васильна была очень голая, и груди у нее были очень голые, каждая размером с пятилитровый рукомойник Кольчугинского завода, что у них на даче висел. С вытянутыми, как шток рукомойника, коричневыми сосками. В пельменной пар давали постоянно, без предупреждения. Никто не кричал. И поварихи были добрые и неголые. Пар пуховым оренбургским платком окутывал ароматом вареного теста, клейким, мучным, сладковатым, а потом оседал на окнах. На запотевших окнах мама и папа играли партию в крестики-нолики. Кто проигрывал, шел покупать пельмени. Аглая бежала следом.
Повариха в белом халате-простыне хватала алюминиевую шумовку, размером с грудь банщицы, вылавливала из железного поддона три порции пельменей в щербатые тарелки с цветочками. Две порции со сметаной, Аглае и маме. Шлепок сливочного масла, ложка белой, густой, как клей ПВА, сметаны. Семьдесят две копейки. Одна порция с горчицей. Папе. Тридцать две копейки. Горчицу на тарелку сразу не клали. Горчицу нужно было добыть самому. Папа медленно обходил пельменную, останавливался у каждого стола. Стеклянные банки. Засохшие горчичные заломы. Одиноко торчащие палочки из-под эскимо. Папа смотрел в одноглазые банки, вздыхал и брал круглый, заляпанный отпечатками пальцев пухлый графинчик, поливал пельмени уксусом, посыпал черным перцем. «От перца, верно, и начинают всем перечить… От уксуса — куксятся… а от сдобы — добреют»[31]. Но сдобы в пельменной не продавали, только в булочной.
Аглая в пельменной выучилась читать. Агитплакаты. Шпалерная развеска. Сын директорши пельменной учился в Мухинском училище в Петербурге. Директорша собирала забракованные сыном работы, развешивала.
Строгая женщина-комсомолка в красной косынке, похожая на тетю Зою, держит в руках пустую тарелку: «Порядок такой — убери за собой!»
Голова лысого Ленина, вырезанная и коллажем наклеенная на плакат. У Ленина правое ухо потекло чернилами. «Папа, а почему Ленин с серьгой?» — «Потому что он пират, Глаша». Ленин-пират подмигивает, напоминает: «Ленин и теперь живее всех живых!» Настоящие пираты не умирают.
Пачка пельменей. Плакат — успокоение тревожных граждан. Красные кривоватые буквы. «Говядина, свинина, соль, мука, яйцо, перец, сахар, лук и больше ничего!» Может, в пельменях больше ничего и не было, Аглая точно не знала, но мясо в начинке прилипало к зубам, чисто замазка, которую они с девчонками выковыривали из утеплителя панелек, а потом скатывали из нее шарики-попрыгунчики. Аглая мясо выковыривала, ела только тесто, пустышки. Папа за ней доедал. Нахваливал: «Ох, вкусно! Как в институтской столовой. Правда, Лидка?!»
Аттракционы из Бора исчезли. Будто пришел великан-грибник, все аттракционы армейским ножом срезал. А Бор новых не народил. Видно, великан грибницу попортил. Аттракционные ножки тоскливо торчали железными обрубками, гнили ржавчиной. Сосны тоже наполовину все выкорчевали, построили элитный поселок, где теперь жила Полина. Шестиэтажные толстобокие кирпичные дома. Домофоны на дверях в подъезды. Доски объявлений. С ошибками. Хоть ходи везде с красной ручкой и исправляй: «Дубленки. Кожанные изделия.
Круглосуточно. Улица Ленина, д. 6».
Павильон с аттракционами тоже снесли. А вот здание «Пельменной» оставили, обили вагонкой, дверь заменили. Нежно-персиковые панталоны исчезли вместе с паром и вождем-пиратом. Внутри пельменной ничего не осталось, все Аглаино детство в пельменной заштукатурили, сделали в детстве дешевый евроремонт, обезличили.