Выбрать главу

О Валерии Владимировне Арсеньевой мы знаем (я по крайней мере) очень мало. Она была восемью годами моложе Толстого, ей, следовательно, в пору их романа шел двадцатый год. Несколько позднее она вышла замуж за А.А.Талызина, в 1893 году овдовела и вступила во второй брак с Н.Н.Волковым; скончалась за границей в 1909 году. По-видимому, это была милая, красивая, неглупая барышня. Семья Арсеньевых старая, дворянская, татарского происхождения: они происходили от Ослана-мурзы, выехавшего в Россию из Золотой Орды и принявшего крещение с именем Прокопия. Старший сын его Арсений был родоначальником Арсеньевых. В 1699 году пятьдесят пять членов этой семьи владели в России имениями; многие занимали видные государственные должности. Роль двух сестер Арсеньевых в биографии князя Меншикова, женившегося на младшей из них, всем достаточно известна.

У отца Валерии Владимировны, служившего в лейб-гвардии уланском полку, большого состояния, кажется, не было. По крайней мере, в одном из писем к ней Лев Николаевич, определяя их средства к жизни в случае брака, говорит, что у него «есть 2000 р. серебром дохода с имения (то есть если он не будет тянуть последнего, как делают все, с несчастных мужиков), есть еще около 1000 серебром за свои литературные труды в год (но это не верно, он может поглупеть или быть несчастлив и не напишет ничего)»; у нее же «есть какой-то запутанный вексель в 20 000, с которого, ежели б она получила его, она бы имела процентов 800 руб., — итого, при самых выгодных условиях, 3800 рублей...» Надо ли говорить, что Лев Николаевич не искал приданого за женой. Он и «влюблялся» всегда в барышень небогатых. Арсеньевым принадлежало имение Судаково, расположенное недалеко от Ясной Поляны.

Первое упоминание о Валерии Владимировне встречается в дневнике Льва Николаевича 13 июня 1856 года, но в форме, уже предполагающей доброе знакомство: «Валерия приехала (в Судаково). Завтра поеду к ним». Через два дня он пишет, что его друг Дьяков «советовал жениться на Валерии. Слушая его, мне кажется тоже, что это лучшее, что я могу сделать».

III

«В то время студенты были почти единственными кавалерами московских красавиц, вздыхавших невольно по эполетам и аксельбантам, не догадываясь, что в наш век эти блестящие вывески утратили свое прежнее значение...» «Кто из нас в 19 лет не бросался, очертя голову, вслед отцветающим кокеткам, которых слова и взгляды полны обещаний и души которых подобны выкрашенным гробам притчи. Наружность их — блеск очаровательный, внутри — смерть и прах». «Женщины в наш варварский век утратили вполовину прежнее всеобщее свое влияние. Влюбиться кажется уже стыдно, говорить об этом смешно...»

Это не из Марлинского, а из Лермонтова. И говорит это не Грушницкий, а сам автор «Княгини Литовской» и «Героя нашего времени». Так писали всего только за двадцать лет до появления в литературе Толстого, и если перестали так писать, то в значительной степени благодаря ему. Стилистически между его печоринством и лермонтовским — пропасть; по существу — пропасти нет. Лермонтовский Печорин очень подробно излагает свои любовные и другие теории, — многое и тут теперь у нас вызывает улыбку: «Есть минуты, когда я понимаю вампира...» «Сколько раз уже я играл роль топора в руках судьбы! Как орудие казни, я упадал на голову обреченных жертв, часто без злобы, всегда без сожаления...» Несмотря на всю художественную красоту, на редкую словесную прелесть «Бэлы», «Максима Максимыча», «Тамани», чеховский Соленый навсегда стал между нами и героем нашего времени.

По существу же печоринство заключалось в том, что центральное место в жизни холодного, замкнутого, невлюбчивого человека занимали весьма странные и запутанные любовные романы, не очень страстные, разъеденные мыслью и самоанализом, ни к чему не ведущие, да, собственно, никакой цели себе и не ставившие. «А ведь есть, — говорит Печорин, — необъятное наслаждение в обладании молодой, едва распустившей души! Она, как цветок, которого лучший аромат испаряется навстречу первому лучу солнца; его надо сорвать в эту минуту и, подышав им досыта, бросить на дороге: авось кто-нибудь поднимет...» Он говорит также (и уж это никак улыбки не вызывает): «Я взвешиваю, разбираю свои собственные страсти и поступки со строгим любопытством, но без участия. Во мне два человека: один живет в полном смысле этого слова, другой мыслит и судит его...»