Выбрать главу

Виктории Швейцер

Снег идет — идет уж который день. Так метет, хоть черный пиджак надень. Городок замело. Не видать полей. Так бело, что не может быть белей. Или — может: на то и часы идут. Но минут в них меньше, чем снега тут. По ночам темнота, что всегда была непроглядна, и та, как постель, бела. Набери, дружок, этой вещи в горсть, чтоб прикинуть, сколько от Бога верст — мол, не зря пейзаж весь январь молил раз дошло насчет даровых белил. Будто вдруг у земли, что и так бедна, под конец оказалась всего одна сторона лица, одна щека. На нее и пошли всех невест шелка. Сильный снег летит с ледяной крупой. Знать, вовсю разгулялся лихой слепой. И чего ни коснется он, то само превращается на глазах в бельмо. Хоть приемник включить, чтоб он песни пел. А не то тишина и сама — пробел. А письмо писать — вид бумаги пыл остужает, как дверь, что прикрыть забыл. И раздеться нельзя догола, чтоб лечь. Не рубаха бела, а покатость плеч. Из-за них, поди, и идут полки на тебя в стекле, закатив белки. Эх, метет, метет. Не гляди в окно. Там подарка ждет милосердный, но мускулистый брат, пеленая глушь в полотнище цвета прощенных душ. 1991, South Hadley

Надпись на книге

Когда ветер стихает и листья пастушьей сумки еще шуршат по инерции или благодаря безмятежности — этому свойству зелени — и глаз задерживается на рисунке обоев, на цифре календаря, на облигации, траченной колизеями ноликов, ты — если ты был прижит под вопли вихря враждебного, яблочка, ругань кормчего — различишь в тишине, как перо шуршит, помогая зеленой траве произнести «все кончено». 1991, Рим

Провинциальное

По колено в репейнике и в лопухах, по галош в двухполоске, бегущей попасть под поезд, разъезд минующий впопыхах; в сонной жене, как инвалид, по пояс. И куда ни посмотришь, всюду сады, зады. И не избы стоят, а когда-то бревна порешили лечь вместе, раз от одной беды все равно не уйдешь, да и на семь ровно ничего не делится, окромя дней недели, месяца, года, века. Чем стоять стоймя, лучше лечь плашмя и впускать в себя вечером человека. 1992

Ангел

Белый хлопчатобумажный ангел, до сих пор висящий в моем чулане на металлических плечиках. Благодаря ему, ничего дурного за эти годы не стряслось: ни со мной, ни — тем более — с помещеньем. Скромный радиус, скажут мне; но зато четко очерченный. Будучи сотворены не как мы, по образу и подобью, но бесплотными, ангелы обладают только цветом и скоростью. Последнее позволяет быть везде. Поэтому до сих пор ты со мной. Крылышки и бретельки в состояньи действительно обойтись без торса, стройных конечностей, не говоря — любви, дорожа безыменностью и предоставляя телу расширяться от счастья в диаметре где-то в теплой Калифорнии. 1990

Представление

Михаилу Николаеву

Председатель Совнаркома, Наркомпроса, Мининдела! Эта местность мне знакома, как окраина Китая! Эта личность мне знакома! Знак допроса вместо тела. Многоточие шинели. Вместо мозга — запятая. Вместо горла — темный вечер. Вместо буркал — знак деленья. Вот и вышел человечек, представитель населенья. Вот и вышел гражданин, достающий из штанин. «А почем та радиола?» «Кто такой Савонарола?» «Вероятно, сокращенье». «Где сортир, прошу прощенья?» Входит Пушкин в летном шлеме, в тонких пальцах — папироса. В чистом поле мчится скорый с одиноким пассажиром. И нарезанные косо, как полтавская, колеса с выковыренным под Гдовом пальцем стрелочника жиром оживляют скатерть снега, полустанки и развилки обдавая содержимым опрокинутой бутылки. Прячась в логово свое волки воют «і-мое». «Жизнь — она как лотерея». «Вышла замуж за еврея». «Довели страну до ручки». «Дай червонец до получки». Входит Гоголь в бескозырке, рядом с ним — меццо-сопрано. В продуктовом — кот наплакал; бродят крысы, бакалея. Пряча твердый рог в каракуль, некто в брюках из барана превращается в тирана на трибуне мавзолея. Говорят лихие люди, что внутри, разочарован под конец, как фиш на блюде, труп лежит нафарширован. Хорошо, утратив речь, встать с винтовкой гроб стеречь. «Не смотри в глаза мне, дева: все равно пойдешь налево». «У попа была собака». «Оба умерли от рака». Входит Лев Толстой в пижаме, всюду — Ясная Поляна. (Бродят парубки с ножами, пахнет шипром с комсомолом.) Он — предшественник Тарзана: самописка — как лиана, взад-вперед летают ядра над французским частоколом. Се — великий сын России, хоть и правящего класса! Муж, чьи правнуки босые тоже редко видят мясо. Чудо-юдо: нежный граф превратился в книжный шкаф! «Приучил ее к минету». «Что за шум, а драки нету?» «Крыл последними словами». «Кто последний? Я за вами». Входит пара Александров под конвоем Николаши. Говорят «Какая лажа» или «Сладкое повидло». По Европе бродят нары в тщетных поисках параши, натыкаясь повсеместно на застенчивое быдло. Размышляя о причале, по волнам плывет «Аврора», чтобы выпалить в начале непрерывного террора. Ой ты, участь корабля: скажешь «пли!» — ответят «бля!» «Сочетался с нею браком». «Все равно поставлю раком». «Эх, Цусима-Хиросима! Жить совсем невыносимо». Входят Герцен с Огаревым, воробьи щебечут в рощах. Что звучит в момент обхвата как наречие чужбины. Лучший вид на этот город — если сесть в бомбардировщик. Глянь — набрякшие, как вата из нескромныя ложбины, размножаясь без резона, тучи льнут к архитектуре. Кремль маячит, точно зона; говорят, в миниатюре. Ветер свищет. Выпь кричит. Дятел ворону стучит. «Говорят, открылся Пленум». «Врезал ей меж глаз поленом». «Над арабской мирной хатой гордо реет жид пархатый». Входит Сталин с Джугашвили, между ними вышла ссора. Быстро целятся друг в друга, нажимают на собачку, и дымящаяся трубка… Так, по мысли режиссера, и погиб Отец Народов, в день выкуривавший пачку. И стоят хребты Кавказа как в почетном карауле. Из коричневого глаза бьет ключом Напареули. Друг-кунак вонзает клык в недоеденный шашлык. «Ты смотрел Дерсу Узала?» «Я тебе не все сказала». «Раз чучмек, то верит в Будду». «Сукой будешь?» «Сукой буду». Входит с криком Заграница, с запрещенным полушарьем и с торчащим из кармана горизонтом, что опошлен. Обзывает Ермолая Фредериком или Шарлем, придирается к закону, кипятится из-за пошлин, восклицая: «Как живете!» И смущают глянцем плоти Рафаэль с Буонаротти — ни черта на обороте. Пролетарии всех стран Маршируют в ресторан. «В этих шкарах ты как янки». «Я сломал ее по пьянке». «Был всю жизнь простым рабочим». «Между прочим, все мы дрочим». Входят Мысли о Грядущем, в гимнастерках цвета хаки. Вносят атомную бомбу с баллистическим снарядом. Они пляшут и танцуют: «Мы вояки-забияки! Русский с немцем лягут рядом; например, под Сталинградом». И, как вдовые Матрены, глухо воют циклотроны. В Министерстве Обороны громко каркают вороны. Входишь в спальню — вот те на: на подушке — ордена. «Где яйцо, там — сковородка». «Говорят, что скоро водка снова будет по рублю». «Мам, я папу не люблю». Входит некто православный, говорит: «Теперь я — главный. У меня в душе Жар-птица и тоска по государю. Скоро Игорь воротится насладиться Ярославной. Дайте мне перекреститься, а не то — в лицо ударю. Хуже порчи и лишая — мыслей западных зараза. Пой, гармошка, заглушая саксофон — исчадье джаза». И лобзают образа с плачем жертвы обреза… «Мне — бифштекс по-режиссерски». «Бурлаки в Североморске тянут крейсер бечевой, исхудав от лучевой». Входят Мысли о Минувшем, все одеты как попало, с предпочтеньем к чернобурым. На классической латыни и вполголоса по-русски произносят: «Все пропало, а) фокстрот под абажуром, черно-белые святыни; б) икра, севрюга, жито; в) красавицыны бели. Но — не хватит алфавита. И младенец в колыбели, слыша «баюшки-баю», отвечает: «мать твою!». «Влез рукой в шахну, знакомясь». «Подмахну — и в Сочи». «Помесь лейкоцита с антрацитом называется Коцитом». Входят строем пионеры, кто — с моделью из фанеры, кто — с написанным вручную содержательным доносом. С того света, как химеры, палачи-пенсионеры одобрительно кивают им, задорным и курносым, что врубают «Русский бальный» и вбегают в избу к тяте выгнать тятю из двуспальной, где их сд