Выбрать главу

Из У.Х.Одена

(перевод с английского) Часы останови, забудь про телефон И бобику дай кость, чтобы не тявкал он. Накрой чехлом рояль; под барабана дробь И всхлипыванья пусть теперь выносят гроб. Пускай аэроплан, свой объясняя вой, Начертит в небесах «Он мертв» над головой, И лебедь в бабочку из крепа спрячет грусть, Регулировщики — в перчатках черных пусть. Он был мой Север, Юг, мой Запад, мой Восток, Мой шестидневный труд, мой выходной восторг, Слова и их мотив, местоимений сплав. Любви, считал я, нет конца. Я был не прав. Созвездья погаси и больше не смотри Вверх. Упакуй луну и солнце разбери, Слей в чашку океан, лес чисто подмети. Отныне ничего в них больше не найти. 1994

«Мы жили в городе цвета окаменевшей водки…»

Мы жили в городе цвета окаменевшей водки. Электричество поступало издалека, с болот, и квартира казалась по вечерам перепачканной торфом и искусанной комарами. Одежда была неуклюжей, что выдавало близость Арктики. В том конце коридора дребезжал телефон, с трудом оживая после недавно кончившейся войны. Три рубля украшали летчики и шахтеры. Я не знал, что когда-нибудь этого больше уже не будет. Эмалированные кастрюли кухни внушали уверенность в завтрашнем дне, упрямо превращаясь во сне в головные уборы либо в торжество Циолковского. Автомобили тоже катились в сторону будущего и были черными, серыми, а иногда (такси) даже светло-коричневыми. Странно и неприятно думать, что даже железо не знает своей судьбы и что жизнь была прожита ради апофеоза фирмы Кодак, поверившей в отпечатки и выбрасывающей негативы. Райские птицы поют, не нуждаясь в упругой ветке. 1994

В разгар холодной войны

Кто там сидит у окна на зеленом стуле? Платье его в беспорядке, и в мыслях — сажа. В глазах цвета бесцельной пули — готовность к любой перемене в судьбе пейзажа. Всюду — жертвы барометра. Не дожидаясь залпа, царства рушатся сами, красное на исходе. Мы все теперь за границей, и если завтра война, я куплю бескозырку, чтоб не служить в пехоте. Мы знаем, что мы на севере. За полночь гроздь рябины озаряет наличник осиротевшей дачи. И пусть вы — трижды Гирей, но лицо рабыни, взявшись ее покрыть, не разглядеть иначе. И постоянно накрапывает, точно природа мозгу хочет что-то сообщить; но, чтоб не портить крови, шепчет на местном наречьи. А ежели это — Морзе, кто его расшифрует, если не шифер кровли? 1994

Византийское

Поезд из пункта А, льющийся из трубы туннеля, впадает с гудением в раскинувшееся широко, в котором морщины сбежались, оставив лбы, а те кучевой толпой сбились в чалму пророка. Ты встретишь меня на станции, расталкивая тела, и карий местного мусора примет меня за дачника. Но даже луна не узнает, какие у нас дела, заглядывая в окно, точно в конец задачника. Мы — на раскопках грядущего, бьющего здесь ключом, то есть жизни без нас, уже вывозимой за море вследствие потной морзянки и семафора в чем мать родила, на память о битом мраморе. И ежели нас в толпе, тысячу лет спустя, окликнет ихний дозор, узнав нас по плоскостопию, мы прикинемся мертвыми, под каблуком хрустя: подлиннику пустоты предпочитая копию. 1994

Робинзонада

Новое небо за тридевятью земель. Младенцы визжат, чтоб привлечь вниманье аиста. Старики прячут голову под крыло, как страусы, упираясь при этом клювом не в перья, но в собственные подмышки. Можно ослепнуть от избытка ультрамарина, незнакомого с парусом. Увертливые пироги подобны сильно обглоданной — стесанной до икры! — рыбе. Гребцы торчат из них, выдавая тайну движения. Жертва кораблекрушенья, за двадцать лет я достаточно обжил этот остров (возможно, впрочем, что — континент), и губы сами шевелятся, как при чтеньи, произнося «тропическая растительность, тропическая растительность». Скорей всего, это — бриз; во второй половине дня особенно. То есть, когда уже остекленевший взор больше не отличает оттиска собственной пятки в песке от пятки Пятницы. Это и есть начало письменности. Или — ее конец. Особенно с точки зрения вечернего океана. 1994