Глаза умирающей сверкнули яростным пламенем, губы зашлепали одна о другую, но не исторгли ни единого звука. Зато дрогнули благостно сложенные на груди руки, и та, что сверху, правая, с трудом сложилась в подобие кукиша.
— Вот-вот, — обрадовался епископ. — Уходи из жизни со знамением дьявольским. В самый раз для тебя будет. Я персты твои, как помрешь, разлеплять не позволю. Так в гробу и лежи с шишом, пускай все полюбуются.
Генеральшины пальцы расцепились, выпрямились, ладонь десницы благолепно улеглась поверх шуйцы.
Преосвященный покачал головой и снова заговорил человечно, словно и не выходил из себя:
— Смотри, Мария, сколько ты за жизнь свою горечи испила: и супруга любимого схоронила, и четверых детей пережила. Ничего, не умерла. Неужто псы эти тупорылые тебе дороже родных людей? Право, стыд и срам.
Митрофаний подождал, не будет ли какого знака, но Марья Афанасьевна только закрыла глаза.
— Я ведь знаю, в тебе жизни еще много, не избыла ты свой срок, не наполнилась ею, как зерном колос, подобно патриархам ветхозаветным. Ты вот еще о чем подумай. Кому Господь долгую жизнь назначил, тем тяжелее всего, потому что испытание их очень уж длинное. Но зато и награда им особенная. Чем дольше я на свете живу, тем более мне кажется, что дряхлая старость — даже и не испытание, а как бы некая от Бога милость. Вот уж воистину дар так дар. Лишь в глубокой и мудрой старости избавляется человек от страха смертныя. Увядание плоти и самое угасание ума — благое предуготовление к иной жизни. Смерть не срезает тебя косой под ноги, а медленно входит, по капле, что, пожалуй, и не лишено сладости. Недаром многие старцы из числа великосхимников, кто дожил до древних лет, пребывают на склоне дней не столько здесь, сколько там, в райском блаженстве. Бывает, самая плоть их по смерти делается нетленной, что поражает людей. Да что говорить про святых старцев. У любого очень старого человека все знакомцы — кого любил, кого ненавидел — уже там, ждут его, он один позади задержался, и оттого не страшно ему. Доподлинно известно ему, что всякие — и умнее его, и глупее, и злее, и добрее, и смелее, и трусливее, — все, кого знал он, преодолели этот страшный порог, и ничего. А значит, не такой уж он и страшный…
Тут Марья Афанасьевна, слушавшая пространную проповедь владыки с необычайным вниманием, упокоенно улыбнулась, и Митрофаний сдвинул черные брови, потому что ожидал иного воздействия. Он вздохнул, перекрестился, увещевать больше не стал.
— Что ж, если чувствуешь ты, что тебе пора, если зовут тебя задерживать не стану. И причащу, и отпою, и в освященную землю положу, как подобает. Это я тебя с сердца пугал. Помирай, коли решила. Если тебя жизнь ничем больше не держит, не прельщает, где уж мне, слабому, тебя удержать. Только вот… — Он обернулся к диакону и приказал: — Давайте, отче, несите.
Отец Алексий кивнул, вышел за дверь. В спальне стало тихо. Марья Афанасьевна лежала с закрытыми глазами, и лицо у нее было такое, будто она уже не на ложе, а посреди церкви, в раскрытом гробу, и из-под высоких сводов навстречу ей сладко поют ангелы. Митрофаний встал, подошел к висевшей на стене литографии, стал с интересом ее разглядывать.
А вскоре двери отворились, и диакон с келейником внесли плетеный короб с малым поверху окошечком. Поставили на пол и, поклонившись владыке, отошли к стенке.
В коробе что-то странным образом шуршало и чуть ли даже не попискивало. Сестра Пелагия от любопытства вытянула шею и на цыпочки встала, желая заглянуть в окошко, однако Митрофаний уже откинул крышку и запустил внутрь обе руки.
— Вот, тетенька, — сказал он обычным, непастырским голосом. — Хотел показать вам, пока не померли. Из-за того и припозднился. По моему приказанию посланцы мои обшарили всю округу, даже и телеграфом воспользовался, хоть, сами знаете, и не люблю этих новшеств. В помете у отставного майора Сипягина нашелся белый бульдожонок женского пола. И ухо, поглядите-ка, правильное. А из Нижнего в дар от купца первой гильдии Сайкина скороходным паровым катером два часа назад доставили белого же кобелька, полутора месяцев. Тот вообще по всем статьям молодец. Сучка — та не сплошь белая, с рыжими носочками, но зато исключительной криволапости. Звать Муся. Еле Сипягин отдал — дочка никак не хотела расставаться. Пришлось отлучением пригрозить, за погубление души христианской, что с моей стороны было даже и противозаконно. А кобелек пока без имени. Смотрите, какое у него ухо коричневое. Нос, как полагается, розовый, крапчатый, и, главное, мордой замечательно брудаст. Подрастут щенки можно наново скрещивать. Глядишь, через два-три поколения белый бульдог и восстановится.
Он извлек из корзины двух пузатых щенков. Один был побольше, зло тявкал и сучил лапами, другой свисал смирно.
Пелагия оглянулась на умирающую и увидела, что Марья Афанасьевна магическим образом переменилась и для гроба уже никак не годится. Она смотрела на бульдожат во все глаза, и пальцы на груди слабо шевелились, будто пытаясь что-то ухватить.
Едва слышный, дрожащий голос спросил:
— А слюнявы ли?
Преосвященный шепнул Пелагии: «Доктора», — а сам подошел к кровати и усадил обоих щенков генеральше на ГРУДЬ.
— Да вот, полюбуйтесь сами. Так ниточкой и текут.
Пелагия выскочила в коридор с таким лицом, что доктор, оказавшийся неподалеку, понимающе кивнул:
— Всё?
Она помотала головой, еще не опомнившись от только что явленного Божьего чуда, и молча показала: идите, мол.
Доктор выглянул через две минуты. Вид у него был озадаченный и деловой.
— Впервые за двадцать семь лет практики, — сказал он собравшимся у двери и крикнул: — Эй, кто-нибудь! Горничная! Бульону горячего, и покрепче!
Владыка встретил Пелагию в отведенных ему покоях посвежевшим и веселым. Успел умыться, переодеться в светло-серый подрясник, выпить холодного кваску.
— Ну, что православные? — спросил он, лукаво улыбаясь. — Чай, про чудодейственное избавление толкуют?
— Разъехались почти все, — доложила Пелагия. — Еще бы, такое происшествие. Не терпится домашним и знакомым рассказать. Но предводитель еще здесь, также и Бубенцов со своим секретарем.
— Поджал, поди, хвост, бесенок? — Митрофаний посерьезнел. — Пока ты тут. Пелагия, попусту время теряла, у нас в Заволжске такие дела пошли…
Монахиня приняла упрек безропотно, склонила голову. Что ж, виновата не уберегла она малютку Закусая, а если Марья Афанасьевна на поправку пошла, то не ее стараниями.
— Бубенцов большую силу взял, таких турусов наворотил, такого шуму на всю Россию поднял, прямо не знаю, отобьюсь ли…
И преосвященный поведал Пелагии то, что она уже слышала от самого Бубенцова, только у Митрофания толкование убийства выходило совсем иное.
— Бред и глупость все эти выдумки про бога Шишигу. Загубили какие-то лихие люди две человеческие души, раздели и головы отрезали — то ли от озорства, то ли по лютой злобе, то ли еще от чего. Мало ли каких извергов земля носит. А Бубенцов обрадовался, давай паутину плести. Летопись допотопная ему куда как кстати пришлась. Сам знаю, что зытяки наши христиане больше по названию и много подвержены языческим суевериям, но ведь тихий народец, мирный. Не то что убить, у них и красть-то заводу нет. А этот бес в считанные дни поднял муть со дна людских душ, расплодил наушников и клеветников. Как в Евангелии: «И тогда соблазнятся мнози, и друг друга предадят, и возненавидят друг друга». Тьфу, скверна какая! Теперь многие по вечерам боятся из дому выйти, и двери со ставнями на ночь запирают — уж этакого-то сраму у нас лет десять не было, с тех пор как всех разбойников повывели. Ну да ничего. Сатана — наваждение, а Господь избавление. На всякую злую каверзу сыщется управа. Как нынче сыскалась здесь, в Дроздовке.