Выбрать главу

Несколько раз он говорил не о корчевке, не о заработке, не об еде и питье, не о здешней, а о той жизни… Урысь не помнит, не может повторить, что пан капитан сказал обо всем этом, о самом Адонаи,[72] но с той минуты он всегда, когда надевает талес и начинает молиться, знает хорошо, что пан капитан говорил чистую правду. Он не говорил, как всегда говорит, – не в обиду будь сказано, гой с евреем, он не говорил даже, как еврей с евреем. Как-то он пришел, долго молчал, а потом спросил у Урыся про загробную жизнь, про вечность… Что, когда человек умрет? Верит ли Урысь в Иегову?[73] Пусть он ему скажет… Урысь очень испугался. Урысь весь дрожал, но сказал ему правду. А потом он сказал такое великое слово самому бедному еврейчику в Выгнанке, что Урысь тогда увидел, какой это ум. Вон ту озимую рожь, что там видна, сеял сам капитан, а вот эту яровую сеял уже Михцик. Да видал ли кто, чтоб такой шляхтич сеял или корчевал? А он подпоясался дерюжкой и сам сеял. Урысю очень приятно, что он корчевал эту пустошь, а пан капитан ее засеял…

Чудный овес рос там по нови, как дикий злак. Он кустился, посреди светлой опушки, густой, высокий и темный с широкими, волнующимися, переливающими на солнце стеблями.

Рафал не был так ласков с Урысем, как брат Петр. Он со смехом ушел от него и только по временам смотрел на тяжкий его труд из чащи березника, оставшегося среди возделанных уже полей.

В этом березнике, на широких лугах, в девственном и неприступном ракитнике над прудом, он проводил целые дни, а то и вечера, предаваясь ленивым мечтам» Случалось, он целых полдня пролеживал в дубраве на спине, глядя на плывущие по лазурному небу облака. Случалось, он по целым часам просиживал, скорчившись на кочке, среди ив и аира, будто бы подстерегая диких уток. Только почувствовав голод, он забывал о грезах и спешил домой. Нередко, погруженный в свои мысли, такие смутные, будто их и не было, он не слышал диких воплей Михцика, звавшего его на солдатский обед. А иной раз он приходил совсем рано, уверенный, что явился вовремя.

Единственно реальными были для него те чувства, которые кипели в его сердце.

Потому-то каждая минута одиночества доставляла ему такую радость. Вид пруда, извивов реки, лугов в июне, рощ и дремучих лесов был для него полон неизъяснимой отрады. Жизнь вдали от людей пленяла его какой-то своей, особенной, давней грустью, такой знакомой его душе. В эти дни бывали минуты восторгов, томительных и в то же время сладких, и оттого эти места стали как бы хранителями частицы его существа, глубины его души, каким-то чудом стали воплощением неуловимой тайны той ночи любви.

Были там темные ольхи над водой… Нет, не ольхи. Были черные, кровавые тени предчувствий над лазурной и струистой, изменчивой и расслабляющей водой, при виде которых душа надрывалась от мучительной тоски. Были молодые далекие березки… Когда Рафал обращал полные тоски глаза к их серебрящимся на солнце верхушкам, к их шелестящим невнятно листочкам, к их белоствольным станам, стыдливо прикрытым прозрачным убором, он слышал в глубине души как бы тайный обет, который давал чужой голос, голос, полный любовной ласки. Юноша никому не сумел бы объяснить, почему при взгляде на темные ракиты, которые, стоя густыми шпалерами, вечно хмурились над быстрыми водами реки, сожаления начинали томить его душу вопреки всяким законам рассудка.

Порою, когда он в невозмутимой тишине лежал на одном из песчаных холмов, окружавших прибрежные поемные луга, когда в сердце его пробуждались и зрели мечты о счастье, мужество и гордая мысль, высоко под облаками раздавался вдруг шум крыльев парящего в вышине бекаса, точно насмешливый хохот, который сулит беду. Образ Гелены пропал в его воображении, даже воспоминание о ней потускнело. Осталась в душе, где-то вне сознания, лишь неясная пустота, орошаемая потоками слез…

вернуться

72

Адонаи, (древн. евр.) – имя бога.

вернуться

73

Иегова (древн. евр.) – имя бога.