Но меньше всего способна была восхищаться этим своим свойством сама Елена Дмитриевна. По правде говоря, не испытывала она и удовлетворения от сознания выполненного долга. Была Елена Дмитриевна горестно угнетена сознанием: не кто иной, как она, мать, сделала все что могла для того, чтобы наказание для дочери стало суровее. „И это, конечно, ясно и Наташе”, — терзала себя Елена Дмитриевна. Худо сейчас Наташе, хуже не бывает, совесть нещадно угрызает ее, отъявленной злодейкой она себя считает, если что и может теперь хоть как-то помочь ей, то только любовь ее семьи. Наташе так важно чувствовать, что есть еще близкие ей люди, которым она, какой бы ни стала, нужна и дорога, и первая среди них ее мать. А теперь, после показаний в суде...
В перерыве защитник подошел к Наташе. В ней не было ярости против матери, не было и страха. Подавленно растерянная, смятенная, она никак не в силах понять, не вмещалось в сознание, почему мать могла дать такие показания, не могла же она не видеть того, что произошло у нее на глазах. Правда, какие-то странные, неясные показания дала она и у следователя, но это было сейчас же по выходе ее из больницы, еще не совсем она оправилась. Но сегодня?
Выслушав объяснения защитника, Наташа задумалась, проверяя, возможно ли забыть то, что забыла мать, и, очевидно, поверив в это, внезапно просветлела и, уже не скрывая гордости, сказала:
— Какая у меня удивительная мама! Она не могла иначе! Даже ради меня.
Защитник пожалел о том, что он не имеет права сообщить суду о своем разговоре с подзащитной. „Какая у меня удивительная мама” — яснее десятка подробнейших характеристик выявляло истинный облик Наташи. Но он и без того был ясен суду, иначе приговор, осуждающий Наташу, был бы суровее.
Июньским вечером
Очевидно, я не нарушу тайны совещательной комнаты, — сказала народная заседательница, — если сознаюсь вам, что трудно мне было разобраться в деле Колпакова. Казалось бы, что в нем сложного? Факты установлены. Никто их и не оспаривает. Колпаков нисколько не уменьшает своей виновности, и его раскаянию веришь. Свидетели откровенны и правдивы. И все же долго не удавалось найти ответ на вопрос, почему, из-за чего так дико, не по-людски, все обернулось и кончилось преступлением. А когда нашли ответ, то я пожалела, что в зале человек тридцать, хорошо было бы, чтобы тысячи присутствовали и увидели то, что раскрылось в деле Колпакова.
— Вы говорите о ваших вопросах свидетелям? — спросил я заседательницу.
— Не только о них. Мы ведь обычно без большого труда и в общем верно определяем, хороша или дурна та или другая черта характера, какова ее настоящая ценность. Нам приятна обходительность, но разве мы отведем ей место рядом: с душевной щедростью на шкале духовных ценностей? Мы улыбаемся острословию, но насколько выше мы. ценим остроту мысли! И все же есть такая черта характера, отношение к которой далеко не всегда соответствует ее нравственной значимости. Догадываетесь, о чем я говорю?
Вопрос народной заседательницы был риторическим. Зная дело Колпакова, ответить на него было легко.
...Колпаковы жили в большой коммунальной квартире. Не было между соседями ни скандалов, ни мелких ссор, попривыкли друг к другу, и отношения между ними установились, можно сказать, приязненные. Борису Колпакову не на что было жаловаться на соседей, как и им на него. Они и Надю, когда четыре года назад она девчушкой, выйдя замуж за Бориса, переехала к нему, приняли тепло, что, впрочем, не мешало им беззлобно подтрунивать над ней.
Правду говоря, молодая чета давала соседям немало поводов посудачить. Очень уж молодожены несхожи, не понять, что могло их соединить.
Борис Колпаков. Соседи, давая о нем показания следователю, впадали в привычное заблуждение: они перечисляли те пороки, которых в нем нет, считая их отсутствие добродетелью. Соседи говорили про Колпакова, что он не выпивает, не скандалит, не злопамятен, от работы не отлынивает и, если попросить его что-либо сделать, не откажет.
Но один из соседей, тоже не обойдясь без разных „не”, в раздумьи сказал: „А вся беда Бориса в том, что он малого росточка”; Увидев, что следователь его не понял, добавил: „156! Какой же это рост для мужчины! Небось, опасается, как бы над ним не смеялись, вот все и возносится”.
И правда, двадцатипятилетний Борис держал себя так, что язык не поворачивался назвать его Борей. Обстоятельный, солидный, преисполненный сознанием своей высокой ценности, вид он имел весьма и весьма вальяжный. По-иному и не скажешь. Борис не был по-смешному чванлив, не казался без толку зазнавшимся. Вел себя как человек, имеющий право на уважение и ожидающий, что его ему окажут. Борис не считал себя полностью свободным от недостатков, он их видел в себе, но умел каким-то удивительным образом так их оборачивать, что они становились, по крайней мере для него самого, свидетельством его достоинств.