Годы шли, и у меня на глазах совершалась иная метаморфоза: девочки в молодую женщину, державшуюся с гордостью и достоинством. Ее сходство с прежним моим обликом все возрастало. Жанна превращалась в моего двойника, мое подобие, мою сестру. Она, разумеется, не обращала на меня ни малейшего внимания за пределами того, чего требовало исполнение ее обязанностей. И вот у меня сформировалась мысль совершить переход в тело этой молодой рабыни, которая каждый день прислуживала мне за столом. Если уж решаться на очередной переход, нужно избежать ошибки, допущенной при предыдущем. Ведь в итоге пришлось лечь в дрейф на этой луизианской плантации, но мечты мои то и дело устремлялись к тому, чтобы начать все заново, как в нравственном, так и в физическом смысле. Жанна стала символом взыскуемого мною обновления. Но поскольку жить в рабстве мне не хотелось, нужно было еще до перехода даровать ей свободу. Освободить раба — задача не из простых. Можно было либо выкупить ее и дать вольную, либо организовать ее побег, что сопровождалось риском поимки и наказания. В темнице в подполе того самого дома, где мы каждый вечер собирались, чтобы наесться до отвала, сидели непокорные рабы, терпевшие несказанные муки. Нужно было избежать подобной участи. Однако собственных денег у меня не имелось, выкупить девушку я не мог, да если бы и выкупил, проблем стало бы не меньше, а больше. Дело в том, что, когда Жанна находилась поблизости, взгляд Гортензии то и дело обращался в мою сторону, и она явно терзалась тем, какое внимание я оказываю девушке; от меня Гортензия никогда не видела ничего, кроме учтивости. Перехватив мой тоскливый взгляд, обращенный на Жанну, она впадала в неуемную ярость и в слезах молила отца куда-нибудь девушку отослать. Дезире отвечал, что отослать ее некуда, разве что на невольничий рынок. «Так отошлите на невольничий рынок, папа», — упрашивала она, понимая, что просит его услать из дому собственную дочь, ее сестру.
Однажды осенним вечером тысяча восемьсот тридцать восьмого года, за ужином на веранде, когда во тьме сада внизу нежно перемигивались светлячки и весь мир был тих и покоен, Дезире наконец решил удовлетворить очередную прихоть дочери. Жанна, с обычным своим бесстрастием, прислуживала нам. Она стояла всего в нескольких футах и явно все могла слышать, когда он объявил:
— Если тебе этого хочется, я ее продам.
Гортензия подняла на него глаза, раскрытые в радостном изумлении.
— Что вы сказали, папа?
— Я про Жанну. Если тебе этого хочется, я ее отсюда отошлю.
Эта новость повергла меня в смятение, которое мне с трудом удалось скрыть. Я тут же бросил взгляд на Жанну. Она не моргнула, не вздрогнула, не пошатнулась. Вообще не выдала никаких чувств. Дезире мог с тем же успехом говорить о некой неведомой незнакомке. Мы могли с тем же успехом обсуждать починку колокольни или цены на сахар.
Гортензия, напротив, явственно обрадовалась. Не произнесла ни слова, дабы не выказать злорадства, но так и сияла от удовольствия. Наконец-то победа была близка. У нее ушли годы на то, чтобы уговорить отца продать свою дочь-полукровку. Гортензии удалось добиться своего, и теперь, согласно ее понятиям, она обязана была отреагировать на свою победу со всей должной деликатностью. Удовлетворение свое она выказала лишь подспудно: оживленностью взгляда, нотками голоса, стремительностью движений. Решение принято, говорить больше не о чем.
Как всегда, после того как разлили по бокалам мадеру и зажгли сигары, Гортензия взяла книгу, которую читала нам каждый вечер. По ее заверениям, книга была в Европе в большой моде. Гортензия начала читать с того места, где Виктор Франкенштейн взбирается на ледник Монтанвер:
— «Увы! — читала она. — Почему человек так гордится чувствами, возвышающими его над животными? Они лишь умножают число наших нужд. Если бы наши чувства ограничивались голодом, жаждой и похотью, мы были бы почти свободны; а сейчас мы подвластны каждому дуновению ветра, каждому случайному слову или воспоминанию, которое это слово в нас вызывает».
Она продолжила:
— «Мы можем спать — и мучиться во сне, // Мы можем встать — и пустяком терзаться, // Мы можем тосковать наедине,// Махнуть на все рукою, развлекаться, — // Всего проходит краткая пора, // И все возьмет таинственная чаща; // Сегодня не похоже на вчера, // И лишь Изменчивость непреходяща»[3].
В тот вечер, таща свою тушу мимо двери в покои Дезире, я заметил, что она приоткрыта. Услышал тихие голоса, осторожно заглянул в щель и увидел, что мать Жанны Берта стоит на коленях рядом с сидящим Дезире и со слезами умоляет его не продавать Жанну. Он нежно гладил ее по голове.