Никогда прежде я ни единым словом не упрекнула его. (Удерживаемая не только слепой покорностью мужу, но и стыдом за свои ночные кошмары, уже долгие годы мучившие меня. Как знать, быть может, его поведение было лишь карой, ниспосланной мне?) Если он желает навлечь на себя гнев господен, то мне, его жене, не подобает ронять свое достоинство, унижаясь до попреков. Я старалась просто исполнять свой долг: смиряясь перед господом, я оберегала чистоту своей плоти и чистоту плоти моих дочерей. Но когда он стал спать с Памелой прямо у нас в доме, бесстыдно оскверняя святыню нашего семейного очага, я призвала его к себе, открыла Библию и попыталась наставить его на путь истинный словами из книги Иисуса Навина:
Посему всячески старайтесь любить Господа, Бога вашего.
Если же вы отвратитесь и пристанете к оставшимся из народов сих, которые остались между вами, и вступите в родство с ними, и будете ходить к ним, и они к вам:
То знайте, что Господь, Бог ваш, не будет уже прогонять от вас народы сии, но они будут для вас петлею и сетью, бичем для ребр ваших и терном для глаз ваших, доколе не будете истреблены с сей доброй земли, которую дал вам Господь, Бог ваш[23].
Его лицо побагровело от ярости.
— О чем это ты, Сесилия?
Я неторопливо закрыла Библию и застегнула ее.
— Как-то раз ты рассказал мне об ужасной мерзости, которую сотворил Франс дю Той, — сказала я. — Тогда тебе было даже помыслить страшно о том, что мужчина может пасть столь низко. Но сегодня я спрашиваю тебя, Николас: разве есть разница между тем, что совершил он, и тем, что ныне совершаешь ты?
— Сесилия, как ты смеешь говорить такое!
Но я не отступила. Я ощущала удивительное спокойствие и уверенность в своей правоте. Я знала, что господь на моей стороне.
— Когда мы в прошлом году ездили в Кейптаун, — сказала я, — я ужаснулась, увидев среди рабов белых детей. Если так пойдет и дальше, подумала я тогда, нам не останется ничего другого, как освободить рабов. А что тогда будет с нами? На этой земле, которую сам господь даровал нам, мы станем подобны диким зверям. В своем безумии станем есть траву, подобно Навуходоносору.
— Ну, ты зашла слишком далеко, — слабо запротестовал он.
— Смирись перед господом, пока не поздно. Почему ты не упадешь перед ним на колени и не попросишь его открыть тебе, кто из нас двоих зашел слишком далеко?
Лишь одна мучительная уверенность владела мною: все мы живем в доме, построенном на песке. И разразится гроза, и нахлынет поток, и ураган станет сотрясать наш дом, и дом обрушится, и падение его сокрушит все вокруг.
Помоги мне, господи. В ту давнюю немыслимую ночь в горах я поклялся себе, что никогда больше не подниму руки на Галанта, спасшего мне жизнь. Но стоило нам вернуться в Боккефельд, как он вновь отдалился от меня. В защищенности той ночи я мог говорить с ним, возбужденные и словно опьяненные, мы ненадолго вновь стали близки, как в детстве. А теперь мы снова хозяин и раб. Видит бог, я старался выполнить обещание, данное себе самому в ту ночь, но это оказалось очень трудно, да и Галант не делал ни малейшей попытки помочь мне. Даже с наглостью, показным неповиновением и надменностью я сумел бы справиться, будь их корень в обычном упрямстве трудного раба. Но темный, таинственный поток, который, как я чувствовал, подспудно направлял его действия, вселял в меня неуверенность и страх — тем более что и сам Галант, похоже, тоже не вполне понимал, что им движет. Во мне росло ощущение того, что я безнадежно утратил власть над окружающим миром и над самим собой: даже стремление бороться против зла в собственной душе ослабевало. Да, это было на редкость бесхитростное открытие — понять, что отвращение убывает, что важен лишь первый поступок из любой цепочки: в первый раз, содрогаясь от желания и омерзения, ты принуждаешь себя овладеть черной женщиной; в первый раз связываешь руки человеку, чтобы выпороть его; В первый раз попираешь свои «принципы». А потом, сколь бы благими ни были твои намерения и сколь бы отчаянно ты ни пытался сопротивляться, возврата к прошлому уже нет. Ведь это себя самого ты и унизил. И единственное, что остается, — это агония молчания, окружающего каждый твой поступок, молчания, через которое не пробиться ни снаружи, ни изнутри.
Было нелегко, господь свидетель, вечно жить под гнетом набожных увещеваний и презрительных попреков Сесилии, из-за которых становилось все труднее держаться с нею, как то подобает супругу, из-за которых меня все более неодолимо влекло к темному пополнению мужской силы, присоветанному мамой Розой, к жуткому снадобью, к которому я — хотя и с прежней брезгливостью — уже приохотился, а потому заслуживал еще большего осуждения в глазах Сесилии. Карать ее и отстаивать свои права, карать себя и признавать ее власть надо мной — как вырваться из этого страшного водоворота, раздиравшего мне душу? Грех во мне, грех во мне.